1 июля 2014

Максимилиан РОБЕСПЬЕР: «Свобода печати должна быть полной и безграничной»

 Maximilien François Marie Isidore de Robespierre, Максимилиан Франсуа Мари Исидор де Робеспьер; 6 мая 1758, Аррас — 28 июля 1794, или 10 термидора II года Республики, Париж

Maximilien François Marie Isidore de Robespierre, Максимилиан Франсуа Мари Исидор де Робеспьер; 6 мая 1758, Аррас — 28 июля 1794, или 10 термидора II года Республики, Париж

Речь о свободе печати, произнесённая Максимилианом Робеспьером в Обществе друзей Конституции в мае 1791 года и изданная тогда же Национальной типографией. На русский язык брошюра Робеспьера была переведена в 1906 году.

Господа!

После способности мыслить способность сообщать свои мысли своим ближним является самым поразительным качеством, отличающим человека от животного. Она является одновременно признаком бессмертного призвания человека к общественному состоянию, связующим началом, душой, орудием общества, единственным средством усовершенствовать последнее, достигнуть той степени власти, познаний и счастья, которая доступна человеку.

Когда он сообщает свои мысли при помощи слова, письма или употребления того счастливого искусства, которое так расширило границы его знания и которое обеспечивает каждому человеку возможность беседовать со всем человеческим родом, то право, которое он осуществляет, является всегда одинаковым, и свобода печати не может отличаться от свободы слова; и та, и другая священны, как природа; свобода печати необходима, как и само общество.

Под влиянием какого же злого рока законы почти всюду старались её нарушить? Дело в том, что законы были созданы деспотами, а свобода печати является самым страшным бичом Деспотизма. Чем действительно объяснить то чудо, что многие миллионы людей угнетены одним человеком, если не тем глубоким невежеством и тупым оцепенением, в которые они погружены?

"Повиноваться законам — обязанность каждого гражданина; свободно объявлять свои мысли о пороках или доброкачественности законов — право каждого человека и благо всего общества"

«Повиноваться законам — обязанность каждого гражданина; свободно объявлять свои мысли о пороках или доброкачественности законов — право каждого человека и благо всего общества»

Но пусть каждый человек, сохранивший чувство своего достоинства, может разоблачать вероломные замыслы и коварное поведение тирании; пусть он может беспрестанно противопоставлять права человечества тем посягательствам, которые их нарушают, суверенитет народов — их унижению и нищете; пусть угнетённая невинность может безнаказанно подавать свой грозный и трогательный голос, а истина объединять все умы и сердца священным именем свободы и отечества; тогда честолюбие будет повсюду находить препятствия, а деспотизм будет вынужден беспрестанно отступать или разобьётся о несокрушимую силу общественного мнения и общей воли. Поэтому посмотрите, с какой коварной хитростью деспоты объединились против свободы говорить и писать; посмотрите, как жестокий инквизитор преследует её во имя неба, а государи — во имя законов, созданных ими самими для защиты своих преступлений. Сбросим иго предрассудков, которыми они нас поработили, и научимся ценить свободу печати!

Чем действительно объяснить то чудо, что многие миллионы людей угнетены одним человеком, если не тем глубоким невежеством и тупым оцепенением, в которые они погружены?

Каковы же должны быть её пределы? Великий народ, славный недавним завоеванием свободы, отвечает на этот вопрос своим примером.

Право сообщать свои мысли при помощи слова, письма или печати «не может быть никаким образом стеснено или ограничено»; вот слова закона о свободе печати, изданного Соединенными Штатами Америки, и я признаюсь, что весьма рад возможности предложить при наличии такой поддержки своё мнение тем, кто попытался бы счесть его необычайным или преувеличенным.

Свобода печати должна быть полной и безграничной, или она не существует. Я вижу лишь два способа её видоизменить: один — подчинить пользование ею некоторым ограничениям и формальностям, другой — пресечь злоупотребление ею уголовными законами; и первый, и второй из этих двух способов требуют самого серьёзного внимания.

Прежде всего ясно, что первый неприемлем, ибо каждый знает, что законы созданы для того, чтобы обеспечить человеку свободное развитие его способностей, а не для того, чтобы сковывать их, что их власть ограничивается запрещением каждому вредить правам других, не возбраняя ему пользование своими. Не более нужно теперь возражать и тем, кто пожелал бы чинить препятствия свободе печати под предлогом предупреждения злоупотреблений, которые она может вызвать. Все понимают, что лишить человека предоставленных ему природой и искусством средств сообщать свои чувства и мысли с целью помешать ему употребить их во зло или сковать его язык из страха клеветы с его стороны, или связать ему руки из боязни, чтобы он не обратил их против своих ближних, — это нелепости одного и того же рода.

Все понимают, что этот метод является попросту тайной деспотизма, который, для того чтобы сделать людей благоразумными и мирными, не знает лучших средств, как создать из них пассивные орудия или подлые автоматы. Ну, а каковы были бы те формальности, которым вы подчинили бы право обнаруживать свои мысли? Неужели вы запретите гражданам пользоваться печатью, чтобы сделать из общего благодеяния для всего человечества достояние каких-то наёмников? Неужели вы дадите или продадите одним исключительную привилегию периодически рассуждать о предметах литературы, другим о политике и общественных событиях? Неужели вы постановите о том, что люди не смогут давать волю своим мнениям, если они не добились пропускного свидетельства от полицейского чиновника, или о том, что они будут думать лишь с одобрения цензора и по разрешению правительства? Таковы действительно те вершины творчества, которые породила нелепая мания предписывать законы для печати; но общественное мнение и общая воля нации давно уничтожили эти постыдные обычаи. От них осталась, по-видимому, только одна идея: идея об уничтожении всякого рода сочинений, не содержащих указания имени автора или типографа, и о привлечении последних к ответственности; но так как этот вопрос связан со второй частью нашей дискуссии, то есть с теорией уголовных законов о печати, то он будет решён согласно с теми принципами, которые мы установим по этому предмету.

Можно ли установить наказания за то, что называется злоупотреблением печати. В каких случаях эти наказания могли бы иметь место? Вот те важные вопросы, которые нужно разрешить и, быть может, самая существенная часть нашего конституционного кодекса.

Свобода печати может осуществляться в отношении двух объектов: явлений и лиц.

Свобода печати должна быть полной и безграничной, или она не существует.

Первый из них содержит в себе всё то, что затрагивает самые важные интересы человека и общества, такие, как мораль, законодательство, политика, религия. Законы же никогда не должны наказывать ни одного человека за выявление своих мнений обо всех этих явлениях. Свободным и взаимным сообщением своих мыслей человек совершенствует свои способности, просвещается в отношении своих прав и поднимается до той степени добродетели, величия, благоденствия, которую природа разрешает ему достигнуть. Но как может это сообщение мыслей происходить, если не способом, дозволенным самой природой? Сама же природа хочет, чтобы мысли каждого человека вытекали из его характера и ума; это она создала такое изумительное разнообразие умов и характеров. Свобода объявлять своё мнение может, следовательно, быть не чем иным, как свободой объявлять все противоположные мнения.

Нужно, чтобы вы либо предоставили человеку эту свободу в полном объёме, либо нашли способ к тому, чтобы истина выходила с самого начала совершенно чистой и неприкрашенной из каждой человеческой головы. Она может возникнуть лишь из борьбы всех идей, истинных или ложных, нелепых или разумных. При этом смешении идей общий разум, способность человека различать добро и зло приучаются к выбору одних из них и отбрасыванию других. Неужели вы хотите лишить ваших ближних возможности пользоваться этой способностью, чтобы заменить её вашей частной властью? Но какая рука проведёт пограничную черту, отделяющую заблуждение от истины? Если бы те, кто издают законы или применяют их, были существами, обладающими умом более высоким, чем человеческий ум, то они могли бы осуществлять эту власть над мыслями; но если они только люди, если нелепо, чтобы разум какого-либо человека был, так сказать, владыкой над разумом всех других людей, то всякий уголовный закон, направленный против выявления мнений, является лишь нелепостью.

Он ниспровергает основные принципы гражданской свободы и простейшие понятия общественного порядка. Действительно, это бесспорный принцип, что закон не должен налагать никакого наказания там, где нельзя установить преступления, поддающегося точной характеристике и достоверно признанного; в противном случае участь граждан подвергается произвольным решениям, а свобода более не существует.

Законы могут преследовать уголовные деяния, ибо последние состоят в точных фактах, которые могут быть ясно определены и установлены в соответствии с твердыми и неизменными правилами. Но мнения! Их хороший или плохой характер может быть определён лишь по отношениям более или менее сложным с принципами разума, справедливости, часто даже со множеством особых обстоятельств. Мне доносят о краже, убийстве; я имею понятие о деянии, определение которого является простым и точным; я допрашиваю свидетелей. Но мне говорят о возбуждающем к бунту, опасном, мятежном сочинении. Что такое возбуждающее к бунту, опасное, мятежное сочинение? Могут ли эти определения применяться к тому сочинению, которое мне представляют?

Я вижу, как рождается здесь множество вопросов, которые будут отданы на произвол непостоянства мнений; я не нахожу более ни дела, ни свидетелей, ни закона, ни судьи; я замечаю лишь неопределённый донос, произвольные доказательства и решения. Один найдёт преступление в вещи, другой — в намерении, третий — в стиле. Этот не признает истины; тот осудит её со знанием дела; другой захочет наказать горячность её языка в тот самый момент, который она изберет, чтобы подать свой голос. Одно и то же сочинение, которое покажется полезным и мудрым человеку пылкому и смелому, будет осуждено как возбуждающее к бунту человеком холодным и малодушным; раб или деспот увидит лишь сумасброда или мятежника там, где свободный человек признает добродетельного гражданина. Один и тот же писатель заслужит в зависимости от времени и места похвалы или преследования, статуи или эшафот.

Знаменитые люди, гений которых подготовил эту славную революцию, отнесены, наконец, нами к числу благодетелей человечества; кем были они в течение своей жизни в глазах правительства? Опасными новаторами, чуть ли не мятежниками. Далеко ли от нас то время, когда сами принципы, которые мы санкционировали, были бы осуждены как преступные правила теми самыми трибуналами, которые мы уничтожили? Да что я говорю! Даже и теперь не кажется ли каждый из нас разным человеком в глазах различных партий, которые разделяют государство; даже и здесь, в тот момент, когда я выступаю, не кажется ли мнение, предлагаемое мною, парадоксом для одних и истиной для других? Не встречает ли оно рукоплескания в одном месте и почти ропот в другом? Итак, что стало бы со свободой печати, если бы каждый мог её осуществлять лишь со страхом увидеть свой покой и свои самые священные права отданными на произвол всех предрассудков, страстей, интересов! Но особенно важно отметить то, что всякое наказание, назначенное за сочинения под предлогом пресечь злоупотребление печатью, принимает совершенно невыгодный оборот для истины и добродетели и выгодный — для порока, заблуждения и деспотизма.

Всякий уголовный закон, направленный против выявления мнений, является лишь нелепостью.

Гениальный человек, открывающий великие истины своим ближним, является человеком, опередившим мнение своего века; смелое новшество его мыслей отпугивает всегда их слабость и невежество; предрассудки непременно объединяются с завистью, чтобы изобразить его в омерзительных или смешных чертах. Оттого именно уделом великих людей была постоянно неблагодарность их современников и запоздалая дань уважения потомства; оттого суеверие бросило Галилея в тюрьму и изгнало Декарта из его отечества. Какова же будет участь тех, кто, вдохновляемые гением свободы, придут говорить о правах и достоинстве человека тем народам, которые их не знают? Они почти одинаково тревожат и тиранов, которых они разоблачают, и рабов, которых они хотят просветить. С какой лёгкостью злоупотребили бы первые эти расположением умов, чтобы преследовать их во имя законов!

Вспомните, почему и для кого из вас отворялись темницы деспотизма, против кого направлялся даже меч трибуналов? Пощадило ли преследование красноречивого и добродетельного женевского философа? Он умер; великая революция хоть на несколько минут дала вздохнуть истине: вы постановили о сооружении его статуи; вы почтили его вдову и помогли ей от имени отечества; даже из этих выражений признательности я не сделаю того заключения, что, будучи жив и поставлен на место, уготованное ему гением, он не получил бы по крайней мере столь обыкновенного упрека от угрюмого и сумасбродного человека.

Если правда, что мужество писателей, преданных делу справедливости и гуманности, внушает ужас интриге и честолюбию людей, стоящих у власти, то верно и то, что законы против печати становятся в руках этих последних страшным оружием против свободы. Но в то время, когда они будут преследовать её защитников как нарушителей общественного порядка и как врагов законной власти, вы увидите, что они будут ласкать, поощрять, подкупать тех опасных писателей, тех низких проповедников лжи и рабства, чьё пагубное учение, отравляющее в самом источнике блаженство веков, упрочивает на земле подлые предрассудки народов и чудовищную власть тиранов, единственно заслуживающих названия мятежников, ибо они осмеливаются поднять знамя против суверенитета наций и священной власти природы.

Вы увидите ещё, как они будут способствовать изо всех своих сил всем этим непристойным произведениям, которые искажают принципы морали, развращают нравы, притупляют мужество и отвращают народы от заботы о государстве приманкой пустых развлечений или отравленными чарами сладострастия. Таким образом, всякие путы для свободы печати являются в их руках способом направлять общественное мнение по прихоти своего личного интереса и основывать свою власть на невежестве и общей испорченности. Свободная печать является хранительницей свободы; стеснённая печать — её бичом. Те самые меры предосторожности, которые вы принимаете против этих злоупотреблений, и вызывают их почти все; именно эти меры лишают вас всех хороших плодов, оставляя вам от них одни лишь яды. Именно эти путы порождают либо рабскую робость, либо чрезмерную дерзость. Лишь под покровительством свободы разум высказывается со свойственными ему мужеством и спокойствием. Именно этим путам обязаны успехи непристойных сочинений, ибо общественное мнение оценивает их соответственно с теми препятствиями, которые они преодолели, и той ненавистью, которую внушает деспотизм, желающий подчинить себе даже мысль. Устраните эту побудительную причину, и общественное мнение будет судить эти сочинения со строгим беспристрастием, а писатели, владыкой которых оно является, будут добиваться его милости только полезными трудами; или скорее, будьте свободными; со свободой придут все добродетели, и сочинения, которые печать выпустит в свет, будут чистыми, серьёзными и безупречными, как ваши нравы.

Гениальный человек, открывающий великие истины своим ближним, является человеком, опередившим мнение своего века; смелое новшество его мыслей отпугивает всегда их слабость и невежество; предрассудки непременно объединяются с завистью, чтобы изобразить его в омерзительных или смешных чертах.

Но зачем так заботиться о том, чтобы нарушить порядок, установленный самой природой? Разве вы не видите, что время неизбежно приводит к уничтожению заблуждения и к торжеству истины? Предоставьте хорошим или плохим мнениям одинаковую свободу, ибо только первым предназначено остаться. Разве вы больше верите влиянию добродетели некоторых людей, заинтересованных в том, чтобы остановить развитие человеческого духа, чем самой природе? Она одна позаботилась об устранении тех недостатков, которых вы опасаетесь; их создают люди.

Общественное мнение — вот единственный компетентный судья частных мнений, единственный законный цензор сочинений. Если оно их одобряет, то по какому праву вы, должностные лица, можете их осуждать? Если оно их осуждает, то зачем вам нужно их преследовать? Если, не одобрив их сначала, оно, наученное временем и размышлением, должно будет рано или поздно их принять, то почему вы противитесь успехам просвещения? Как смеете вы задерживать тот обмен мыслей, который каждый человек вправе поддерживать со всеми умами, со всем человеческим родом? Влияние общественного мнения на частные мнения является мягким, благотворным, естественным, непреодолимым; влияние власти и силы неизбежно является тираническим, ненавистным, нелепым, чудовищным.

Какие же софизмы приводят в качестве возражения этим вечным принципам враги свободы? Повиновение законам; нельзя разрешать писать против законов.

Повиноваться законам — обязанность каждого гражданина; свободно объявлять свои мысли о пороках или доброкачественности законов — право каждого человека и благо всего общества; это самое достойное и полезное употребление человеком своего разума; это самый священный долг, который может выполнить по отношению к другим людям тот, кто одарён необходимыми талантами для их просвещения.

Что такое законы? Свободное выражение общей воли, более или менее соответствующей правам и пользе наций, смотря по степени того сходства, которое они имеют с вечными законами разума, справедливости и природы. Каждый гражданин имеет свою долю участия и свой интерес в этой общей воле; он может, следовательно, и даже должен проявить все свои познания и энергию, чтобы её осветить, преобразовать, усовершенствовать. Подобно тому, как в частном обществе каждый компаньон вправе побуждать других компаньонов к изменению тех соглашений, которые они заключили, и решений о спекуляциях, которые они приняли для процветания своих предприятий, так и в большом политическом обществе каждый член может делать всё, что в его силах, чтобы склонить других членов к принятию постановлений, которые кажутся ему наиболее соответствующими общей выгоде.

Если это так в отношении законов, исходящих от самого общества, то что же нужно думать о тех законах, которые оно не создавало, которые являются лишь изъявлением воли нескольких лиц и делом деспотизма? Это он изобрёл то правило, которое смеют повторять ещё и ныне для закрепления своих злодеяний? Да что я говорю! Даже перед революцией мы до некоторой степени пользовались свободой рассуждать и писать о законах. Уверенный в своей власти и полный веры в свои силы деспотизм не смел оспаривать это право у философии так же открыто, как современные Макиавелли, всегда дрожащие от боязни разоблачения своего антигражданского шарлатанства полной свободой мнений. Им нужно будет по крайней мере сознаться, что если бы мы следовали их принципам, то законы были бы для нас лишь цепями, предназначенными для того, чтобы приковать нации к ярму нескольких тиранов, и что в настоящий момент мы не имели бы даже права разбирать этот вопрос.

Но чтобы добиться этого столь желанного закона против свободы, нам предлагают только что отброшенную мною идею в таких выражениях, которые наиболее способны разбудить предрассудки и встревожить робкое и непросвещённое усердие; ибо так как подобный закон является неизбежно произвольным при его исполнении, так как свобода мнений является уничтоженной, пока она не будет существовать полностью, для врагов свободы достаточно добиться закона, каков бы он ни был. Вам будут, следовательно, говорить о сочинениях, возбуждающих народы к восстанию, советующих не повиноваться законам; от вас будут требовать уголовного закона в отношении этих сочинений.

Не дадим ввести себя в обман, будем всегда стремиться к делу, не давая соблазнить себя словами. Неужели вы считаете прежде всего, что сочинение, полное здравого смысла и силы, которое доказывало бы, что такой-то закон гибелен для свободы и общественного блага, не произвело бы более глубокого впечатления, чем то, которое, лишённое силы и здравого смысла, содержало бы лишь набор напыщенных слов против этого закона или совет его не уважать? Конечно, нет. Если разрешается назначать наказания за эти последние сочинения, то ещё более повелительная причина вызвала бы их, следовательно, и в отношении других; результатом же такой системы было бы, в конце концов, уничтожение не формальностей, а свободы печати.

Влияние общественного мнения на частные мнения является мягким, благотворным, естественным, непреодолимым; влияние власти и силы неизбежно является тираническим, ненавистным, нелепым, чудовищным.

Но посмотрим на вещи, как они есть, глазами разума, а не глазами предрассудков, распространённых деспотизмом. Не будем думать, что сочинения, издаваемые свободно или даже несвободно, столь легко трогают граждан и побуждают их к низвержению порядка вещей, закреплённого привычкой, всеми общественными отношениями и защищаемого публичной силой. На поведение людей они влияют обычно медленно и постепенно. Это влияние определяется временем, разумом. Либо они противоречат общественному мнению и интересу большинства, и тогда они являются бессильными, они вызывают даже публичное порицание и презрение, и всё остаётся в покое; либо они выражают общее пожелание и только пробуждают общественное мнение. Кто посмел бы считать их преступными? Рассмотрите подробно все рассуждения и весь набор напыщенных слов по поводу так называемых сочинений, возбуждающих к бунту, и вы увидите, что они скрывают намерение оклеветать народ, чтобы подавить его и уничтожить свободу, единственной опорой которой он является; вы увидите, что они предполагают, с одной стороны, глубокое невежество людей, с другой — глубокое презрение к наиболее многочисленной и наименее испорченной части нации.

Между тем ввиду полной необходимости найти какой-нибудь предлог, чтобы подвергнуть печать преследованиям власти, нам говорят: но если сочинение повело к преступлениям, например к мятежу, то разве не нужно наказать это сочинение? Дайте нам хоть какой-нибудь закон для этого случая. Легко, конечно, построить отдельную гипотезу, способную напугать воображение, но надо смотреть на вещи шире. Примите во внимание, как легко было бы приписать мятеж или какое-нибудь преступление сочинению, которое не было бы, однако, его истинной причиной; как трудно распознать, действительно ли события, которые происходят в период времени более поздний, чем тот, которым помечено сочинение, являются его следствием; как легко было бы людям, стоящим у власти, преследовать под этим предлогом всех тех, которые энергично пользовались бы правом оглашать своё мнение о государстве или правящих лицах. Заметьте, главное, что безнаказанность сочинения, которое советовало бы совершить какое-нибудь преступление, ни в коем случае не может угрожать общественному порядку.

Для того чтобы это сочинение принесло какое-нибудь зло, должен найтись человек, который совершит преступление. Наказания же, которые закон назначает за это преступление, являются уздой для всякого, кто покусился бы его совершить, а в этом случае, как и в других, общественная безопасность является достаточно обеспеченной и не нуждается в отыскании другой жертвы. Целью и мерой наказания является польза общества. Следовательно, для общества важнее не давать никакого предлога к произвольному посягательству на свободу печати, чем налагать наказание на писателя, достойного порицания. Нужно отказаться от этой жестокости, нужно предать забвению все эти необычайные гипотезы, которые любят придумывать с целью сохранить во всей неприкосновенности принцип, являющийся главной основой общественного благополучия.
Между тем если было бы доказано, что автор подобного сочинения был соучастником, то следовало бы применить к нему как таковому наказания, предусмотренные за преступление, о котором шла бы речь, но не преследовать его как автора сочинения в силу какого-либо закона о печати.

До сих пор я доказывал, что свобода писать о явлениях должна быть неограниченной; давайте рассмотрим её теперь по отношению к лицам.

С этой стороны я различаю публичных лиц и частных лиц; и я задаю себе следующий вопрос: могут ли сочинения, обвиняющие публичных лиц, наказываться законами? Решить этот вопрос должна общая польза. Взвесим же преимущества и неудобства обеих противоположных точек зрения.

Одно важное и, быть может, решающее соображение приходит прежде всего на ум. Каково основное преимущество, какова главнейшая цель свободы печати? Сдерживать честолюбие и деспотизм тех лиц, которым народ доверил свою власть, беспрестанно обращая его внимание на посягательства, которые эти лица могут нанести его правам. Если же вы дадите им власть преследовать под предлогом клеветы тех, кто посмеют порицать их поведение, то разве не ясно, что эта узда сделается совершенно бессильной и ничтожной? Кто не видит, как неравна борьба между слабым, одиноким гражданином и противником, вооружённым необъятными денежными средствами, которые дают большое влияние и большую власть? Кто захочет досаждать высокопоставленным людям с целью служить народу, если нужно, чтобы к отказу от преимуществ, которые приносит их благосклонность, и к угрозе их тайных преследований присоединилось ещё почти неизбежное несчастье разорительного и унизительного осуждения?

Те неподкупные люди, которые охвачены одним лишь страстным стремлением создать благополучие и славу своего отечества, не боятся публичного выражения мнений своих сограждан.

Но, впрочем, кто осудит самих судей? Ибо, наконец, необходимо, чтобы их преступления по должности или их ошибки были подсудны, как и преступления по должности и ошибки других магистратов, трибуналу общественной цензуры. Кто вынесет окончательный приговор, кто решит эти споры? Ибо нужно, чтобы кто-то был здесь последним; следует также, чтобы ему была предоставлена свобода мнений. Отсюда вывод, что нужно всегда помнить тот принцип, что граждане должны иметь право высказываться и писать о поведении общественных деятелей, не подвергаясь никакому законному осуждению.

Разве я буду ждать судебных доказательств заговора Катилины? Разве я не посмею донести о нём в тот момент, когда следовало бы уже подавить его? Как посмел бы я разоблачить вероломные замыслы всех тех вождей партий, которые готовятся растерзать сердце республики, которые все под видом общественного блага и пользы народа стремятся закабалить и продать его деспотизму? Как изложу я вам тёмную политику Тиберия? Как уведомлю я граждан о том, что тот торжественный внешний вид добродетели, который он вдруг себе придал, скрывает лишь намерения вернее осуществить тот ужасный заговор, который он давно замышляет против благополучия Рима? Перед каким, по вашему мнению, трибуналом буду я бороться против него? Может быть, перед претором? Но если он скован страхом или соблазнен корыстью? Может быть, перед эдилами? Но если они подчинены его власти, если они являются одновременно его рабами и сообщниками? Может быть, перед Сенатом? Но если Сенат сам обманут или порабощён? Наконец, если спасение отечества требует, чтобы я открыл глаза своим согражданам на само поведение Сената, претора и эдилов, то кто будет судить их и меня?

Другой неопровержимый довод окончательно, по-видимому, доказывает эту истину. Сделать граждан ответственными за то, что они могут написать против общественных лиц, — это значило бы непременно предположить, что им не было бы позволено порицать этих лиц, без возможности подкрепить свои обвинения юридическими доказательствами. А кто не видит, как подобное предположение противоречит самой природе вещей и основным принципам общественной пользы? Кто не знает, как трудно обеспечить себе подобные доказательства, как легко, наоборот, власть имущим окутывать свои честолюбивые замыслы покровом тайны, прикрывать их даже благовидным предлогом общественной пользы. Не является ли это обычной политикой самых опасных врагов отечества? Таким образом те, за которыми наиболее важно было бы наблюдать, ускользнули бы от надзора своих сограждан. В то время, как искали бы доказательств, требуемых для предупреждения их гибельных планов, они были бы уже осуществлены и государство погибло бы до того, как посмели бы сказать, что оно в опасности. Нет, во всяком свободном государстве каждый гражданин является часовым свободы, обязанным кричать при малейшем шуме, при малейшем признаке опасности, которая ей угрожает. Не боялись ли за неё все народы, узнавшие её даже до того, как восторжествовала добродетель?

Аристид, подвергнутый остракизму, не обвинял ту чёрную зависть, которая отправляла его в славную ссылку. Он не хотел, чтобы афинский народ был лишён возможности совершить несправедливость в отношении его. Он знал, что один и тот же закон, который предохранил бы добродетельного магистрата от дерзкого обвинения, защитил бы ловкую тиранию множества развращенных магистратов. Те неподкупные люди, которые охвачены одним лишь страстным стремлением создать благополучие и славу своего отечества, не боятся публичного выражения мнений своих сограждан. Они понимают, что не так то легко потерять уважение последних, когда клевете можно противопоставить безупречную жизнь и доказательства чистого и бескорыстного усердия; если такие люди и подвергаются порой недолгому гонению, то оно является для них признаком их славы, неопровержимым доказательством их добродетели; со спокойной уверенностью полагаются они на одобрение чистой совести и на силу истины, которая скоро возвратит им доверие их сограждан.

Кем же являются те, кто беспрестанно произносят напыщенные речи против свободы печати и требуют законов для ее по давления? Это те подозрительные личности, чья недолговечная слава, основанная на шарлатанских успехах, колеблется от малейшего столкновения с противоречием; это те, которые, желая одновременно нравиться народу и служить тиранам, борются между желанием сохранить славу, приобретённую при защите общественных интересов, и теми постыдными преимуществами, которых честолюбие может добиться при отказе от них; это те, которые, подменяя мужество фальшью, дарование — интригой, великие силы революции — любыми мелкими кознями дворов, беспрестанно боятся, что голос свободного человека раскроет тайну их ничтожества или испорченности; это те, которые понимают, что для обмана или порабощения их отечества нужно прежде всего принудить к молчанию мужественных писателей, которые могут пробудить его от гибельной летаргии, подобно тому как убивают передовых часовых с целью захватить враждебный лагерь; это все те, наконец, которые хотят безнаказанно быть бесхарактерными, невежественными, коварными или развращенными. Я никогда не слыхал, чтобы Катон, сотни раз привлекавшийся к судебной ответственности, преследовал своих обвинителей; но из истории мне известно, что децемвиры в Риме издали грозные законы против пасквилей.

Народу, у которого всегда царил эгоизм, у которого власть имущие, у которого большинство граждан, пользующихся незаслуженным уважением или доверием, вынуждены признаться в глубине души самим себе, что они нуждаются не только в снисхождении, но и в общественном милосердии, такому народу свобода печати должна неизбежно внушать некоторый ужас, и всякие мероприятия, направленные к её стеснению, находят множество сторонников, которые не упускают случая представлять их под внешним видом хорошего порядка и общественной пользы.

Смотреть на свободу печати с ужасом подобает действительно только тем людям, которых я только что описал, ибо было бы большой ошибкой думать, что при мирном порядке вещей, когда свобода печати уже утвердилась, все репутации являются жертвой первого, кто хочет их погубить.

Кто мог бы удивиться тому, что под хлыстом деспотизма, когда справедливые требования оскорблённой невинности и самые умеренные жалобы угнетённой гуманности привыкли считать пасквилями, даже пасквиль, заслуживающий этого названия, с готовностью принимается и легко внушает доверие? Преступления деспотизма, испорченность нравов делают все обвинения столь правдоподобными! Так естественно принимать за истину сочинение, которое доходит до вас, ускользнув от розыска тиранов! Но не думайте, что при режиме свободы общественное мнение, привыкшее к её полному торжеству, выносит окончательный приговор о чести граждан на основании одного лишь сочинения, не принимая во внимание ни обстоятельств, ни фактов, ни характера обвинителя и обвиняемого. Суд общественного мнения, справедливый вообще, будет тогда в особенности справедлив; нередко даже пасквили будут почётными грамотами для тех, кто станут их объектами, тогда как некоторые похвалы будут в их глазах только позором; в конечном же итоге свобода печати явится бичом порока и обмана, торжеством добродетели и правды.

Мне ясно, наконец, что неудобства этой необходимой системы увеличиваются благодаря нашим предрассудкам и нашей испорченности. Народу, у которого всегда царил эгоизм, у которого власть имущие, у которого большинство граждан, пользующихся незаслуженным уважением или доверием, вынуждены признаться в глубине души самим себе, что они нуждаются не только в снисхождении, но и в общественном милосердии, такому народу свобода печати должна неизбежно внушать некоторый ужас, и всякие мероприятия, направленные к её стеснению, находят множество сторонников, которые не упускают случая представлять их под внешним видом хорошего порядка и общественной пользы.

Кому надлежит более, чем вам, законодатели, восторжествовать над этим роковым предрассудком, который бы уничтожил и в то же время обесчестил вашу работу? Пусть все эти пасквили, распространяемые вокруг вас фракциями, враждебными народу, не склонят вас пожертвовать случайным обстоятельствам те вечные принципы, на которых должна покоиться свобода наций.

Подумайте, что закон о печати нисколько не пресёк бы зло, не исправил бы его, а отнял бы у вас средство для борьбы с ним. Не мешайте этому мутному потоку, от которого скоро не останется более никакого следа, если только вы сохраните тот необъятный и вечный источник познаний, который должен распространять на политический и моральный мир теплоту, силу, счастье и жизнь. Разве вы уже не заметили, что большинство сделанных вам доносов направлялось не против тех кощунственных сочинений, в которых подлые рабы во имя деспотов посягали на права человечества и оскорбляли величие народа, но против тех сочинений, которые обвиняются в излишнем и непочтительном к деспотам рвении в деле защиты свободы? Разве вы не заметили, что эти доносы были сделаны вам людьми, едко возражающими против той клеветы, которую общественный голос причислил к истине, и замалчивающими ту мятежную хулу, которую их сторонники не перестают изрыгать на нацию и ее представителей?

Пусть все мои сограждане обвинят меня и накажут, как изменника отечеству, если когда-либо я донесу вам на какой-либо пасквиль, не исключая и те, в которых, покрывая моё имя постыднейшей клеветой, враги революции укажут на меня ярости мятежников, как на одну из тех жертв, которые она должна поразить! О, что нам за дело до этих презренных сочинений! Или французская нация одобрит те усилия, которые мы сделали для обеспечения её свободы, или же осудит их. В первом случае выпады наших врагов будут только смешными; во втором случае нам придётся искупать преступление, состоящее в предположении, что французы достойны быть свободными; и что касается меня, то я безропотно покорюсь этой участи.

Словом, создадим законы не на одно мгновение, а на целые века; не для нас, а для вселенной; покажем себя достойными заложить фундамент свободы, неизменно придерживаясь того великого принципа, что свобода не может существовать там, где она ограничена в отношении поведения тех, кого народ наделил своей властью. Пусть исчезнут перед народом все неудобства, связанные с самыми почтенными институтами, все софизмы, выдуманные гордостью и плутовством тиранов. Нужно, говорят они вам, обезопасить правящих лиц от клеветы; поддерживать должное им уважение важно для блага народа. Так рассуждали бы Гизы по поводу тех, кто донёс бы о приготовлениях к Варфоломеевской ночи, так будут рассуждать и все им подобные, ибо им хорошо известно, что, пока они всемогущи, неприятные им истины будут всегда клеветой; ибо им хорошо известно, что то суеверное почтение, которого они требуют к своим ошибкам и даже к своим злодеяниям, обеспечивает им возможность безнаказанно нарушать то почтение, которое они обязаны оказывать своему суверену-народу, заслуживающему, конечно, столько же уважения, сколько и его представители и его угнетатели. Но кто же захочет такой ценой, посмеют они ещё сказать, быть королём, магистратом, кто захочет держать бразды правления? Кто? Добродетельные люди, достойные любить своё отечество и истинную славу, которые хорошо знают, что суд общественного мнения страшен лишь для злых людей. Кто ещё? Сами честолюбцы. О! Дай бог, чтобы на земле нашёлся способ заставить их утратить желание или надежду обманывать, либо порабощать народы!

Короче говоря, нужно либо отказаться от свободы, либо согласиться на неограниченную свободу печати. В отношении публичных лиц вопрос является решённым.

Нам остаётся лишь рассмотреть этот вопрос по отношению к частным лицам. По-видимому, он переплетается с вопросом о лучшей системе законодательства о клевете, либо словесной, либо письменной, и поэтому он относится не только к области печати.

Справедливо, конечно, чтобы частные лица, пострадавшие от клеветы, могли добиться возмещения того ущерба, который она им причинила; но по этому поводу полезно сделать некоторые замечания.

Свобода не может существовать там, где она ограничена в отношении поведения тех, кого народ наделил своей властью. Пусть исчезнут перед народом все неудобства, связанные с самыми почтенными институтами, все софизмы, выдуманные гордостью и плутовством тиранов.

Следует прежде всего учесть, что наши прежние законы придают слишком большое значение этому вопросу и что их строгость является очевидным следствием той тиранической системы, которую мы изложили, и того непомерного ужаса, который общественное мнение внушает деспотизму, обнародовавшему эти законы. Так как мы рассматриваем их с большим хладнокровием, мы охотно согласимся смягчить уголовный кодекс, который деспотизм нам передал; мне кажется по крайней мере, что наказание, которое будет назначено виновникам клеветнического обвинения, должно ограничиваться вынесением приговора, признавшего его таковым, и денежным возмещением ущерба, который оно причинит тому, кто явился его объектом. Вполне понятно, что я не включаю в эту категорию лжесвидетельство против обвиняемого, ибо здесь не простая клевета, не простое оскорбление частного лица, это — ложь, произнесённая перед законом с целью погубить невинность, это — настоящее публичное преступление.

Вообще, что касается обычной клеветы, то существуют два рода трибуналов, чтобы судить её, — трибунал магистратов и трибунал общественного мнения. Самым естественным, справедливым, компетентным, влиятельным является, бесспорно, последний; это тот трибунал, на который предпочтут нападать ненависть и злоба, ибо следует заметить, что вообще бессилие клеветы соразмерно честности и добродетели того, которого она задевает, и что чем более человек имеет права взывать к общественному мнению, тем менее он нуждается в обращении к защите судьи; ему не легко будет, следовательно, решиться сообщить трибуналам о тех оскорблениях, которые будут направлены по его адресу, и он принесёт им свои жалобы лишь в тех важных случаях, когда клевета будет соединена с преступным заговором, устроенным для причинения ему большого вреда и способным подорвать даже самую прочную репутацию. При соблюдении этого правила будет меньше нелепых процессов, меньше напыщенных речей о чести, но зато будет больше чести, и в особенности честности и добродетели.

На этом я кончаю изложение своих соображений по этому третьему вопросу, не являющемуся главной темой данного обсуждения, и предлагаю вам укрепить необходимую основу свободы следующим декретом:

«Национальное собрание провозглашает:

Что каждый человек вправе объявлять свои мысли любым способом и что свобода печати не может быть никаким образом стеснена или ограничена.

Что всякий, кто посягнет на это право, должен считаться врагом свободы и караться наивысшим из тех наказаний, которые будут установлены Национальным собранием.

Что честные лица, которые подвергнутся клевете, смогут, однако, подать жалобу, чтобы добиться возмещения ущерба, причинённого им клеветой, способами, которые Национальное собрание укажет».