29 апреля 2014

Хосе ОРТЕГА-и-ГАССЕТ: «Порочность и ненормальность не превратишь в здоровый порядок»

«Восстание масс». Продолжение

XIV. Кто правит миром? (часть 2)

Хосе́ Орте́га-и-Гассе́т (исп. José Ortega y Gasset, 9 мая 1883, Мадрид — 18 октября 1955)

Хосе́ Орте́га-и-Гассе́т (исп. José Ortega y Gasset, 9 мая 1883, Мадрид — 18 октября 1955)

Власть и подчинение решают в каждом обществе. Если неясно, кто приказывает и кто повинуется, всё идёт туго. Даже внутренняя, личная жизнь каждого индивида (за исключением гениев) нарушается и искажается. Если бы человек был одиночкой, лишь случайно вступающим в общение с остальными людьми, он, вероятно, мог бы избежать потрясений, которые порождают кризис власти. Но человек по внутренней своей природе — существо социальное, и на его личность влияют те события, которые непосредственно касаются только общества как целого. Поэтому достаточно рассмотреть индивида, чтобы понять, как в его стране ставится проблема власти и подчинения.

Было бы интересно и даже поучительно проделать такой опыт, разобрав характер среднего испанца. Однако это было бы настолько неприятно, что я ограничусь выводами. Мы обнаружили бы огромное падение нравов, распущенность, огрубение, деградацию, ибо у Испании уже несколько веков нечиста совесть, если речь идёт о власти и подчинении.

Падение нравов происходит оттого, что пороки становятся привычными, постоянными, всё же считаясь пороками. Поскольку порочность и ненормальность не превратишь в здоровый порядок, для индивида не остается иного выхода, как приспособиться и стать соучастником недолжного.

У всех народов бывали периоды, когда ими пытались править те, кто править не должен; но здоровый инстинкт помогал им напрячь все силы и отразить неправомерные притязания. Они восставали против беззакония и тем самым восстанавливали общественную нравственность. Испанцы поступили, наоборот: вместо того чтобы противиться власти, неприемлемой для их внутреннего чувства, они предпочли извратить всё своё существо и бытие, приспособить его к неправде. Пока у нас такое положение, напрасно ожидать чего-либо от испанцев. В обществе, где государство, самая власть построены на лжи, нет силы и гибкости, а без них не выполнишь нелегкой задачи — не утвердишь себя достойно в истории.

Так странно ли, что стоит слегка поколебаться, усомниться, кто правит миром, чтобы повсюду — и в общественной, и в частной жизни — началось нравственное разложение?

Человеческая жизнь по самой своей природе должна быть чему-то посвящена — славному делу или скромному, блестящей или будничной судьбе. Наше бытие подчинено удивительному, но неумолимому условию. С одной стороны, человек живёт собою и для себя. С другой стороны, если он не направляет жизнь на служение какому-то общему делу, то она будет скомкана, потеряет цельность, напряженность и «форму». Мы видим сейчас, как многие заблудились в собственном лабиринте, потому что им нечему себя посвятить. Все заповеди, все приказы потеряли силу. Казалось бы, чего лучше — каждый волен делать, что ему вздумается, и народы тоже. Европа ослабила вожжи, которыми управляла миром. Но результат оказался другим, чем ожидали. Жизнь, посвященная самой себе, потеряла себя, стала пустой, бесцельной. А так как нужно чем-то себя наполнить, она выдумывает пустые занятия, не говорящие ничего ни уму, ни сердцу. Сегодня её тянет к одному, завтра к другому, противоположному. Жизнь гибнет, когда она предоставлена самой себе. Эгоизм — это лабиринт. Что ж, вполне понятно. Подлинная жизнь должна стремиться к чему-то, идти к цели. Цель — не моё стремление, не моя жизнь, но то, чему я жизнь посвящаю; таким образом, она вне жизни. Если я посвящаю жизнь себе самому, живу эгоистом, я не продвигаюсь вперед и никуда не прихожу; я вращаюсь на одном месте. Это и есть лабиринт, — путь, который никуда не ведёт, теряется сам в себе, ибо в себе блуждает.

После войны европеец замкнулся; у него ничего нет впереди, ни для себя, ни для других. Поэтому исторически мы сейчас там же, где были десять лет назад.

Управлять не так-то просто. Власть — давление, оказываемое на других; но это ещё не все, иначе это было бы просто насилие. Нельзя забывать, что у власти две стороны: приказывают кому-то, но приказывают и что-то. Что же? В конечном счёте, участвовать в каком-то деле, в творчестве истории. У каждого правительства есть жизненная программа, точнее — программа правления. Как сказал Шиллер: «Когда короли строят, у возчиков есть работа».

Поэтому мы не согласны с тем банальным взглядом, который видит в действиях великих людей и народов только эгоистические мотивы. Быть чистым эгоистом не так-то легко, да они никогда и не добивались успеха. Кажущийся эгоизм великих народов и великих людей — не что иное, как неизбежная твёрдость, присущая каждому, кто посвятил жизнь какому-то делу. Если нам действительно предстоит что-то сделать, если мы должны посвятить себя служению, от нас нельзя требовать, чтобы мы уделяли внимание прохожим и совершали маленькие «добрые дела». Путешественникам очень нравится, что, если спросишь испанца, где такая-то улица или площадь, он часто идёт с вами до самого места. Но я всё думаю: шёл ли он вообще куда-нибудь? Не гуляет ли мой соотечественник лишь затем, чтобы встретить и проводить иностранца?

Сомнение в том, что кто-то ещё правит миром, ощущается сейчас в Европе; но положение станет угрожающим, когда сомнение перекинется и к остальным материкам и народам (исключая разве самых юных, доисторических). Однако ещё опаснее, что это «топтание на месте» может совершенно деморализовать самих европейцев. Я говорю так не потому, что я сам европеец, и не потому, что мне безразличны судьбы мира, если его возглавят не-европейцы. Отставка Европы не тревожила бы меня, если бы налицо была другая группа народов, способная заместить её в роли правителя и вождя планеты. Я даже не требую так много. Я удовлетворился бы тем, что никто в мире не правит, если бы при этом не улетучились все достоинства и таланты европейского человека.

Но увы! Это неизбежно. Стоит европейцу привыкнуть к тому, что он больше не управляет, и через полтора поколения старый континент, а за ним и целый свет погрузятся в нравственное отупение, духовное бесплодие, всеобщее варварство. Только сознание своей власти и дисциплина ответственности могут держать в должном напряжении духовные силы Запада.

Наука, искусство, техника и все остальное могут процветать только в бодрящей атмосфере, созданной ощущением власти. Как только оно угаснет, европеец начнет падать всё ниже. Он утратит ту несокрушимую веру в себя, благодаря которой он так смело и упорно овладевал великими, новыми идеями. Он станет непоправимо будничным. Неспособный более к творческому взлёту, он погрязнет во вчерашнем, обыденном, рутинном и превратится в педантичное, надутое существо, подобно грекам периода упадка или эпохи Византии.

Творческая жизнь требует высокой чистоты, великой красоты, постоянных стимулов, подстегивающих сознание своего достоинства. Творческая жизнь — жизнь напряжённая, она возможна лишь в одном из двух положений: либо человек правит сам, либо он живёт в мире, которым правит тот, за кем это право всеми признано. Либо власть, либо послушание. Но послушание не значит «покорно сносить всё» — это было бы падением; наоборот, в послушании чтут правителя, следуют за ним, поддерживают его, радостно становятся под его знамя.

5.

Вернёмся теперь к исходному пункту нашего очерка: к тому странному факту, что в последние годы много говорят об упадке Европы. Удивляет уже то, что упадок этот открыт не иностранцами, а самими европейцами. Когда за пределами старого материка никто ещё об этом и не думал, в Англии, Германии и Франции нашлись люди, которые пришли к тревожной мысли: не стоим ли мы перед закатом Европы?

Печать подхватила эту мысль, и сегодня весь свет говорит об упадке как о неоспоримом факте.

Но спросите этих глашатаев упадка, на каких конкретных, осязаемых данных они основывают свой диагноз? Они тотчас разведут руками, как люди, потерпевшие поражение. Они и сами не знают, за что им уцепиться. Единственное, что у них имеется, — это экономические затруднения, стоящие перед всеми европейскими странами. Но когда дело доходит до того, чтобы точнее определить эти затруднения, оказывается, что ни одно из них не угрожает серьёзно производительным силам Европы, старый континент переживал и гораздо более тяжёлые кризисы.

Разве немцы или англичане не могут теперь производить больше и лучше, чем раньше? Конечно, могут; и очень важно получше понять, что чувствует по этому поводу англичанин или немец. Любопытно, что их бесспорная депрессия вызвана вовсе не тем, что они чувствуют себя слабыми, а тем, что, сознавая себя более сильными, чем раньше, они натыкаются на какие-то роковые преграды, которые мешают им осуществить то, что вполне в их силах. Эти преграды для развития германского, французского, английского хозяйства — политические границы стран. Затруднения не в экономических проблемах, но в том, что формы общественной жизни, в которых должна развиваться экономика, не соответствуют её размаху. Ощущение упадка и бессилия, — которое, несомненно, отравляет нашу жизнь, — проистекает именно из этого несоответствия между огромными возможностями сегодняшней Европы и той формой политической структуры, в рамках которой она вынуждена действовать. Жизненный импульс, энергия, необходимые для разрешения насущных проблем, так же велики, как и раньше; но они стеснены узкими перегородками, которые разделяют материк на мелкие государства. В этом вся причина пессимизма и депрессии: Европа напоминает огромную, могучую птицу, которая отчаянно бьётся о железные прутья клетки.

Подтверждение этому мы находим и в других областях, весьма далёких от экономики и, тем не менее, попавших в такое же положение, — например, в области интеллектуальной. Сегодня каждый «интеллектуал» в Германии, в Англии или во Франции ощущает, что границы его государства стесняют его, он задыхается в них; его национальная принадлежность лишь ограничивает, умаляет его. Немецкий учёный уже понимает, как нелепо то, что вынуждает создавать немецкая учёная среда; он видит, что и ему не хватает той высокой свободы, которой пользуется французский писатель или английский эссеист. И, наоборот, парижский литератор догадывается, что галльские традиции словесного изыска уже исчерпаны, и он охотно заменил бы их, — сохранив лишь лучшие их черты — некоторыми достоинствами немецкого учёного.

То же самое происходит и во внутренней политике. Очень странный вопрос, — почему политическая жизнь во всех крупных государствах Европы стоит так низко — до сих пор не анализирован, и удовлетворительного ответа на него нет. Говорят, что демократические учреждения утратили популярность. Вот это-то и требует объяснения, ибо эта утрата поистине удивляет. Во всех государствах бранят парламент и, однако, нигде не пытаются его упразднить. И нет никакого плана новой формы государственного устройства, нет даже утопической идеи, которая хотя бы в теории казалась лучше. Значит, не так уж достоверно, что парламент отслужил свой век. Зло не в самих учреждениях (они инструменты общественной жизни), а в целях, для которых ими пользуются. Нет программ, отвечающих уровню и возможностям современного европейского бытия.

Перед нами — оптический обман, который нужно раз и навсегда исправить, ибо проблема парламентаризма постоянно вызывает самые нелепые мнения. Есть немало серьёзных возражений против традиционной парламентской практики; но при ближайшем рассмотрении оказывается: ни одно из них не приводит к заключению, что парламент надо упразднить; они указывают, что его надо реформировать. Тем самым парламент признаётся необходимым и жизнеспособным. Сегодняшний автомобиль возник из поправок, какие выдвигались против автомобиля в 1910 году. Однако всеобщее разочарование в парламенте проистекает не из этих возражений. Говорят: парламент непригоден! Позвольте спросить: непригоден к чему? Годность — это способность выполнить задание, достигнуть цели. В данном случае цель — разрешение общественных проблем в государстве. Поэтому каждый, кто называет парламент непригодным, должен указать иной способ решения современных общественных проблем. Так как иного способа ни у кого нет и даже теоретически вопрос ещё не уяснен, мы не вправе ставить парламентаризм к позорному столбу. Полезнее было бы вспомнить, что за всю историю не было создано ничего более величественного, более достойного, чем парламентарные государства XIX века. Это очевидно, и забывать об этом глупо. Таким образом, можно говорить лишь о том, что необходима радикальная реформа Законодательного Собрания, чтобы повысить его дееспособность; но вовсе не о его бесполезности.

Разочарование в парламенте не имеет ничего общего с его общеизвестными недостатками и даже с самим парламентом, как политическим инструментом. Оно вызвано тем, что европеец не знает, как использовать это учреждение. Он разочаровался в традиционных целях общественной жизни. Он не питает больше иллюзий насчёт национального государства, в котором чувствует себя ограниченным, вроде пленника. Если внимательно присмотреться к этому общеизвестному факту, то мы заметим, что в большинстве стран граждане не питают больше уважения к собственному государству, будь то Англия, Германия или Франция. Поэтому бесцельно менять детали государственной структуры — дело не в них, а в самом государстве, оно стало слишком малым.

Впервые в своей политической, экономической и духовной деятельности европеец наталкивается на границы своего государства; впервые он чувствует, что его жизненные возможности непропорциональны размерам того политического образования, в которое он включён. И тут он делает открытие: быть англичанином, немцем, французом значит быть провинциалом. Ему приходит на ум, что он как бы уменьшился по сравнению с прошлым, ибо раньше англичанин, немец, француз думали про себя, что они — вселенная. Здесь, как мне кажется, подлинная причина того ощущения упадка, которое мучает европейца. Причина субъективная, иллюзорная, парадокс — ведь иллюзия упадка возникла потому, что способности человека возросли, и старая организация стала для них тесна.

Чтобы пояснить сказанное на конкретном примере, возьмём хотя бы автомобильное производство. Автомобиль — чисто европейское изобретение; однако, на первом месте сейчас Америка. Вывод: европейская машина в упадке. Тем не менее, европейские техники и промышленники ясно видят, что преимущества американской продукции объясняются вовсе не превосходством людей за океаном, а просто тем, что американская промышленность работает без всяких ограничений на свой рынок в 120 миллионов населения. Представим себе, что европейский завод имел бы беспрепятственный сбыт во все европейские страны с их колониями и зонами влияния; несомненно, его продукция, рассчитанная на сбыт населению в 500–600 миллионов людей, далеко превзошла бы Форда. Исключительное превосходство американской техники почти целиком обусловлено величиной и однородностью её рынка. Рационализация производства появляется автоматически, как следствие расширения рынка.

Итак, действительное положение Европы можно описать следующим образом: её долгое и блестящее прошлое привело её к новой жизненной стадии, где все размеры возросли; но структура, унаследованная от прошлых времён, теперь мала ей, тормозит её развитие. Европа возникла как комплекс малых наций. Идея нации и национальное чувство были её самыми характерными достижениями. Теперь ей необходимо преодолеть самое себя. Вот схема грандиозной драмы, которая должна разыграться в ближайшие годы. Сможет ли Европа стряхнуть с себя пережитки прошлого, или она навсегда останется их пленницей? В истории уже были примеры, когда великая цивилизация умирала только потому, что не смогла вовремя отказаться от изжитой идеи государства и найти ей замену.

6.

В другом своём труде я исследовал агонию и смерть греко-римского мира, и в том, что касается подробностей, отсылаю к этому труду. Сейчас я бы хотел подойти к теме с другой точки зрения.

Мы видим, что греки и римляне при появлении на арене истории живут в городах (urbs, polis), наподобие пчёл в улье. Этот факт, необъяснимый и таинственный сам по себе, мы должны принимать как данность, подобно тому, как зоолог исходит из голого, необъяснимого факта, что оса живёт бездомной одиночкой, а золотые пчёлы живут только роем в ульях. Правда, раскопки и археология позволяют нам узнать кое-что о том, что происходило на территории Афин и Рима до их основания. Но переход от доисторического периода, чисто сельского и ничем не замечательного, к возникновению города — плода новой эпохи, взращённого на почве обоих полуостровов, — остаётся тайной; нам неизвестна даже этническая связь между доисторическими народами и удивительной общественностью, которая обогатила человечество новинкой, создав общественные площади и вокруг них город, отгороженный стенами от поля. Для правильного определения античного города лучше всего подходит такое шуточное определение: берут дыру, туго обвивают проволокой, и получается пушка. Так и город начинается с пустого места — площадь, рынок, форум в Риме, агора в Греции; всё остальное — лишь придаток, необходимый, чтобы ограничить эту пустоту, отгородить её от окружения. Первоначальный «полис» не скопление жилых домов, а, прежде всего место народных собраний, специальное пространство для выполнения общественных функций. Город не возник, подобно хижине или дому, чтобы укрыться от непогоды растить детей и для прочих личных и семейных дел. Город предназначен для вершения дел общественных. Так создан вид пространства, более новый, чем открытый впоследствии Эйнштейном. До тех пор был только один вид обитаемого пространства — открытая деревня, и люди жили в ней, со всеми последствиями, какие влечёт за собой такое существование.

Сельский житель — существо ещё растительного порядка. Вся его жизнь, его ощущения, мысли, желания сохраняют в себе нечто от дремотной апатии растения. Великие азиатские и африканские цивилизации были в этом смысле большими антропоморфными растениями. Но античный человек решительно оторвался от поля, от природы, от геоботанического космоса. Как это возможно? Как может человек покинуть природу? Куда он может пойти? Ведь «поле» безгранично, оно занимает всю землю! Очень просто: он обносит кусок этого поля стеной и противопоставляет его бесформенному, бесконечному пространству. Так возникает площадь. Она не похожа на дом, на «интерьер», прикрытый сверху наподобие пещеры, встречающейся в «поле»; она поле отрицает. Благодаря окружающим её стенам площадь, отгородившийся клочок поля, показывает спину его остатку, становится в оппозицию к нему. Маленький мятежник, обособившийся от великой матери-земли, образует новый, особый жизненный простор. Здесь человек, освободившись от всякого общения с животным и растительным миром, создаёт замкнутый в себе, чисто человеческий мир — сообщество граждан. Великий гражданин Сократ — квинтэссенция греческого «полиса» — выразил это так: «Что мне деревья в поле? Я имею дело только с людьми в городе». Что знали об этом индусы, персы, китайцы или египтяне?

До Александра Македонского и Цезаря история Греции и Рима сводится к непрерывной борьбе между этими двумя мирами — разумным городом и растительной деревней, законодателями и крестьянами; между jus и rus.

Теория происхождения города не моя фантазия и не метафора. Жители греко-латинских городов с редким упорством хранят в глубине своей памяти воспоминание о «синойкисмосе». Это слово не нуждается в разъяснении, достаточно дать его точный перевод. «Синойкисмос» — решение вести общественную жизнь, переход к народному собранию и в физическом, и в правовом смысле слова. За периодом растительного рассеяния следует период сосредоточения людей в городах.

Город — это «сверхдом», это преодоление «дома», гнезда первобытных людей; это создание высшей, более сложной и абстрактной социальной единицы, чем «ойкос» (очаг) семьи. Город — это республика, «политейа», состоящая не из мужчин и женщин, как таковых, но из «граждан». Для человеческого бытия открывается новое измерение, несводимое к тем, что даны природою, и что сближают человека с животным. И в своём стремлении к нему те, что были до сих пор только «людьми», напрягают все свои силы. «Город» с самого начала возникает как государство.

Всё побережье Средиземного моря всегда проявляло в какой-то степени внутреннюю склонность к этому типу государств. Он повторяется в более или менее чистом виде в Северной Африке (Карфаген — «город»). В Италии тип города-государства сохранился до XIX века, а испанский Левант стремится к самостоятельности, и это последний отголосок тысячелетней тенденции .

Благодаря малым размерам и относительной простоте своей структуры город-государство позволяет яснее распознать сущность государственного принципа. С одной стороны, указывает, что исторические силы достигают здесь равновесия и устойчивости. В этом смысле государство противоположно историческому движению; это установившееся, упорядоченное, статическое общежитие. Но за неподвижностью, за спокойным, законченным образом скрываются — как за всяким равновесием — динамика, игра сил, которые создали государство и его поддерживают. Она напоминает нам о том, что установившееся государство лишь результат прежних боёв и усилий, направленных к его созданию. Установившемуся государству предшествовало становление его, и в этом заключен принцип движения.

Государство не подарок; человек должен сам, своим трудом создавать его. Его надо отличать от орды, от племени и прочих форм общества, основанных на кровном родстве и созданных самой природой, без участия человека. Государство возникает тогда, когда человек стремится уйти от первобытного общества, к которому принадлежит по крови (вместо крови мы можем поставить здесь любой иной естественный признак, например, язык). Государство возникает, смешивая расы и языки. Оно преодолело естественное общество; оно разнокровно и многоязычно.

Итак, город возник из соединения племён. На почве племенного многообразия возникает абстрактное правовое единство . Конечно, не потребность в правовом единстве толкает к созданию государства. Тут действует импульс гораздо более существенный, чем законность, перспективы несравненно более крупных задач, чем те, которые доступны небольшим кровным союзам. В зарождении и развитии каждого государства мы видим или угадываем великих преобразователей.

Исследуя историческую ситуацию, непосредственно предшествующую возникновению государства, мы всегда находим отдельные мелкие общины с такой структурой, что каждая из них может жить обособленно, своей замкнутой жизнью. Это указывает на то, что в прошлом общины действительно жили изолированно, каждая сама по себе, без общей связи, лишь случайно соприкасаясь с соседями. За эпохой изоляции следует период внешних, главным образом хозяйственных связей. Члены общин уже не ограничиваются своим узким кругом; частично их жизнь уже связана с жизнью членов иных групп, с которыми они поддерживают экономические и духовные отношения. Таким образом, возникает конфликт между двумя кругами жизни, внутренним и внешним. Установившиеся духовные связи — право, обычаи, религия — благоприятствуют внутреннему кругу и тормозят внешний, более обширный и новый. В этом положении государственное начало стремится разрушить старую социальную структуру малой, внутренней общины и заменить её новой, отвечающей жизни большого, внешнего сообщества. Если приложить эту схему к современному состоянию Европы, абстрактные выражения получат конкретную форму и окраску.

Новое государство может возникнуть лишь тогда, когда каким-то народам удастся освободиться от традиционной общественной структуры и взамен изобрести новую, до сих пор неизвестную. Это — творчество в подлинном смысле этого слова. Создание нового государства начинается со свободной игры воображения. Фантазия — освобождающая сила, дарованная человеку. Народ может стать государством постольку, поскольку он способен его вообразить. Отсюда следует, что всем народам положены границы в их государственном развитии, те границы, которые природа положила их воображению.

Греки и римляне оказались способными вообразить город, который преодолел деревенскую разъединённость; но они остановились на городских стенах. Правда, был один, который хотел вести античный мир ещё дальше, освободить и от города; но его усилия были тщетны. Бедность фантазии, воплощённая в Бруте, толкнула Рим на убийство Цезаря, воплощавшего творческую фантазию древнего мира. Мы, сегодняшние европейцы, должны помнить об этой древней истории, ибо наша собственная история открыта сегодня на той же главе.

Предыдущие главы:

Глава 1. Скученность

Глава 2. Подъём исторического уровня

Глава 3. Полнота времён

Глава 4. Рост жизни

Глава 5. Статистический факт

Глава 6. Анализ человека массы

Глава 7. Жизнь благородная и жизнь пошлая, или энергия и косность

Глава 8. Почему массы во всё лезут и всегда с насилием?

Глава 9. Примитивизм и техника

Глава 10. Примитивизм и история

Глава 11. Эпоха самодовольства

Глава 12. Варварство специализации

Глава 13. Величайшая опасность — государство

Глава 14. Кто правит миром (часть 1)

Продолжение следует