29 марта 2014

Иван ДЖАБАДАРИ: «Меня пугал фабричный мир своим неведомым загадочным ужасом»

Пётр Алексеев

Пётр Алексеев

«А кто это такой — Пётр Алексеев?» — часто спрашивали нас, нас активистов Движения сопротивления имени Петра Алексеева, которое прекратило своё существование в октябре 2012 года. «Русский рабочий революционер XIX века». «Я рaссчитывaл, что нaшa группa стaнет площaдкой, нa которой объединятся крaйне левые группы, поэтому стaрaтельно отходил от любой догмaтики. Я предложил нaзвaть оргaнизaцию именем кaкого-нибудь человекa, репутaция которого устрaивaлa бы все социaлистические течения и при этом было укоренено в революционной истории нaшей стрaны. Тaк и родилaсь идея нaзвaться Движением сопротивления имени Петрa Алексеевa. Петр Алексеев — первый в России рaбочий aгитaтор, социaлист, нaродник, но в то время, когдa он действовaл, в России не рaспрострaнился мaрксизм, его высоко оценил Ленин, считая его едва ли не пророком за сказанные им на суде слова: “Подымится многомиллионнaя рукa рaбочего люду и ярмо деспотизмa, окруженное солдaтскими штыкaми, рaзлетится в прaх!”» — так в своей книге «Путь хунвейбина» я объяснил, почему 10 лет назад мы взяли имя Петра Алексеева.

Много интересного о личности Петра Алексеева и историю его речи на «процессе 50-ти» мы узнаём в воспоминаниях русского народника из грузинских дворян Ивана Спиридоновича Джабадари (1855 (?) — 25. 04. 1913) Джабадари был одним из организаторов «Всероссийской социально-революционной организации» и автором её устава. Вместе с Петром Алексеевым его арестовали в Москве 4 апреля 1875 года на конспиративной квартире. По «процессу 50-ти» его приговорили к пяти годам каторги. Впоследствии он работал присяжным поверенным в Тифлисе, активно участвовал в революции 1905 года.

Воспоминания Джабадари интересны не только информацией о Петре Алексееве, но и о русском революционном движении 70-х годов XIX века в целом, о попытках революционеров вести агитацию среди рабочих.

«ПРОЦЕСС 50-ти»

(ВСЕРОССИЙСКАЯ СОЦИАЛЬНО-РЕВОЛЮЦИОННАЯ ОРГАНИЗАЦИЯ)

1874—1877 гг.

Иван Спиридонович Джабадари (1855 (?) — 25. 04. 1913)

Иван Спиридонович Джабадари (1855 (?) — 25. 04. 1913)

Я застал Петербург совершенно разгромленным; одни сидели в тюрьме, другие, только что выпущенные, находились под сильным надзором, третьи скрывались, прячась в разных квартирах; о тех больших сходках, которые бывали в Лесном и Измайловском полку в конце 1873-го и начале 1874 года, и речи быть не могло; можно было собираться по 10-20 человек и то с большой опаской; вдобавок майский инцидент с Ционом отозвался уже в самом начале нового семестра, и в октябре вспыхнули в Академии беспорядки из-за того же Циона; Медицинской академии присоединился Технологический институт и некоторые факультеты Петербургского университета.

Я приехал в разгар этих беспорядков и, хотя не был уже студентом-медиком, но принял в них участие. Полиция арестовала с десяток студентов; пошли требования об их освобождении; академическое начальство воспретило сходки в библиотеке Медицинской академии, где они обыкновенно происходили открыто; поэтому решили собраться в Технологическом институте; институт оцепили жандармы с пожарной командой; стали окатывать холодной водой студентов, разгоняя их; всем этим усмирением руководил сам Трёпов, при содействии помощника своего генерала Козлова.

Часть студентов, не успевшая выйти через подъезд, осталась во дворе института; начальство объявило их арестованными; тогда студенты, успевшие уйти, вернулись назад и громадной толпой в несколько сот человек бросились на жандармов и под холодным душем пожарных труб стали штурмовать ворота Технологического института; ворота поддались нашему дружному напору, с криком «ура» мы ворвались во двор института и на глазах Трёпова и Козлова освободили всех бывших там. Это было часов в 8 вечера; шпионы проследили всех участников этого штурма и по приходе домой многих арестовали в ту же ночь; помню, когда мы ворвались во двор института, меня схватил за руку сам Козлов, желая передать в руки жандармов, но догадливая группа студентов сделала стройный натиск, вырвала меня из рук Козлова, и я окольными путями благополучно добрался домой.

Это было моим первым и последним чисто случайным участием в уличной схватке с полицией; на второй день я уже не принимал участия в продолжавшихся еще студенческих беспорядках; мне казалось, что значение их крайне невелико для дела социально-революционной борьбы, которому я уже решил посвятить себя; я был конечно всей душой против руководительства русской наукой такими чиновниками-карьеристами, как Циоп и ему подобные, которые стесняли учащихся в свободном изучении предмета, и я считал своим долгом стоять против всякого ограничения этой свободы; но мне казалось, что не следует искусственно создавать студенческие истории, якобы в целях усиления революционных кадров, как того держались некоторые; для меня было несомненно, что естественно возникшая студенческая история даёт крупных протестантов, которые сами, без всяких искусственных мер вовлечения, примыкают к общей борьбе против чиновничьего деспотизма, царящего безгранично во всех сферах жизни русского государства; искусственно же вызванные, они ведут только к охлаждению и разочарованию.

Выдающийся член Воздвиженской артели — Пётр Алексеев, стяжавший такую огромную известность по «процессу 50-ти» за речь, произнесённую им на суде, — был не заводским, а фабричным рабочим, по профессии ткач

Выдающийся член Воздвиженской артели — Пётр Алексеев, стяжавший такую огромную известность по «процессу 50-ти» за речь, произнесённую им на суде, — был не заводским, а фабричным рабочим, по профессии ткач

Мы, студенты, были естественными врагами политического режима; ведь мы не могли не видеть и не замечать оскудение и даже отсутствие талантов в русской науке и литературе, вызванное гонением против живого духа; старые представители науки и литературы продолжали ещё работать, новых не нарождалось, преобладать стали бездарности, так как вся трудящаяся и талантливая масса молодёжи, вследствие беспрерывных студенческих волнений, принуждена была или бежать из университетов, или изгонялись из них, так как университетское начальство, пресмыкаясь пред властью, первым делом вымещало свою злобу на лучших студентах.

Когда я приехал в Петербург, крупные представители петербургских революционных кружков, как я уже сказал, почти все были арестованы или скрывались. Мне удалось, однако, повидаться, хотя и мельком, с Дмитрием Клеменцом, Сергеем Кравчинским, Грибоедовым, Саблиным, Морозовым, Сердюковым и другими.

Я вступил с некоторыми из них в прямые переговоры о необходимости собрать оставшиеся силы для продолжения борьбы. Переговоры с Клеменцом закончились в один вечер; это происходило у А. М. Эпштейн; Клеменц заявил мне категорически, что он и раньше был против всякой организации, а теперь и подавно, так как опыт убедил его окончательно не только в бесполезности организации, но и в её вреде, если при тех громадных силах, которыми мы располагали ещё так недавно, говорил он, ничего нельзя было сделать, то что можно сделать теперь, когда почти никого не осталось.

Сердюков, напротив, отнёсся к моей мысли восторженно; он предложил мне все свои связи и даже, если понадобится, денежные средства как для организации, так специально для издания книг и газеты; от средств я отказался, так как женский кружок, с которым мы сблизились за границей, располагал уже очень крупными средствами, но охотно принял его рекомендации к старым испытанным революционерам, которые, правда, ещё не были руководителями кружков, но которые уже побывали в крупных переделках; это облегчало нам первые шаги.

Пользуясь результатом предшествовавшей деятельности в народе, мне хотелось попытаться сплотить в одну организацию интеллигенцию и рабочих вместе; до сих пор все организации и организованные кружки были исключительно интеллигентские, теперь хотелось поставить революционное дело на более широкую, чисто народную почву.

Работа в среде петербургских рабочих Синегуба, Чарушина, Кравчинского, Кропоткина, Шишко, Рогачёва и других не осталась бесплодной, и хотя их уже не было (они были арестованы или скрывались), но занятия с рабочими продолжались довольно деятельно другими.

На Лиговке, недалеко от Воздвиженской церкви, существовала ещё тогда артель рабочих, преимущественно заводских и железнодорожных, артель эту посещали несколько интеллигентов, занимаясь с рабочими после работ, часов с 8-9 вечера; они преподавали главным образом школьные предметы, и, несмотря на усталость, рабочие с замечательным вниманием относились к этим занятиям.

В то время, когда я впервые познакомился с этой артелью (это было в конце октября 1874 г.), занятиями её руководил весьма толковый мирный пропагандист, обладавший основательными социально-экономическими познаниями, — И. А. Жуков; это был человек замечательно уравновешенного характера, весьма осторожный в занятиях с рабочими и умевший быстро подмечать в рабочих склонность и способность к активной революционной деятельности; он задался целью намечать всюду, куда только он попадал, годных взрослых рабочих и вместе с тем занимался и с рабочими-мальчиками, сообщая им помимо школьных знаний и кое-что, что воспитывало бы их в революционном духе; этих птенцов своих он держал при себе и жил с ними одной жизнью, что их сильно привязывало к нему; из числа этих юнцов вышли вскоре сначала участники по «процессу 50-ти», а потом и по процессу Казанской демонстрации (демонстрации у Казанского собора 6 декабря 1876 года — прим. ред.), а впоследствии и рабочих кружков «Народной воли» (Яков Потапов, Иван Окладский и др.); остальных юнцов я потерял из виду и не знаю, что из них вышло.

Яков Потапов, привлекавшийся к дознанию по «процессу 50-ти», а затем в декабре 1876 года, в день Казанской демонстрации, был арестован на площади с красным знаменем в руках. Иван Окладский, работавший (в 1875 г.) сначала в Одессе и проживая затем под именем Петра Сидоренко в Туле в качестве брата Ольги Любатович, спасся бегством во время её ареста по делу «процесса 50-ти», а впоследствии (в 1879 г.) вместе с Желябовым участвовал в заложении мины на полотне железной дороги под Александровском, но, приговоренный в 80 году (по делу 16 террористов) к смерти, заменённой ему пожизненной каторгой, кончил весьма печально…

Среди взрослых рабочих Воздвиженской артели было несколько интеллигентных, с которыми можно было уже начать дело организации рабочих других городов. Среди них выдавался более других Михаил Грачевский, который и раньше работал в качестве пропагандиста, привлекался ещё по процессу Долгушина (Долгушин, Александр Васильевич (1848-1885) — русский революционер, народник, организатор и руководитель кружка «долгушинцев» — прим. ред.), хотя и не был судим, затем участвовал в первых шагах организации рабочих в Москве по «делу 50-ти», а впоследствии принимал участие с деятельности «Народной воли» как член Исполнительного комитета. Грачевский был интеллигентный рабочий, в высшей степени деятельный и преданный революционному делу; в кругу рабочих он пользовался всегда большой симпатией, а для интеллигенции он был незаменимым человеком, так как через него можно было проникнуть во все фабрики и заводы. По наружности его и складу речи трудно было определить с первого раза, рабочий он или интеллигент. Его худощавое бледное лицо с румянцем грудного больного, редкой русой бородкой и русыми, слегка кудрявыми волосами, большими голубыми глазами, всегда широко раскрытыми, как у страдающего грудью, и слегка покрасневшими веками, которые иногда подергивались судорогой, — внушало мне опасения ещё в Петербурге, что Грачевскому остаётся недолго жить. Но когда пришлось мне работать с ним в Москве, я видел, с какой энергией взялся он за организацию рабочих, и убедился, что в этом тщедушном теле таятся неисчерпаемые силы. В один месяц мы исходили с ним всю Москву вдоль и поперек, и во время этих беспрерывных хождений он меня всегда поражал своей неутомимостью; он готов был целые дни оставаться голодным, лишь бы приобрести хоть одного нового сознательно сочувствующего нам рабочего.

Другой выдающийся член Воздвиженской артели — рабочий Василий Грязнов, по профессии кузнец; он поражал своей начитанностью и любовью к книгам; он до такой степени любил книги, что это даже мешало ему заводить сношения с рабочими, он прекрасно знал рабочую массу, и, когда мы восторгались кем-либо из рабочих, он всегда обдавал нас холодной водою; стоит вам увлекаться такой дрянью, говорил он. Мы недолюбливали его за этот скептицизм и шутя называли его «барином», так как он хотел знаться только с распропагандированными рабочими.

Третий выдающийся член Воздвиженской артели — Пётр Алексеев, стяжавший такую огромную известность по «процессу 50-ти» за речь, произнесённую им на суде, — был не заводским, а фабричным рабочим, по профессии ткач, хотя в Петербурге временно он работал на заводе. Несмотря на его малую интеллигентность, нетрудно было заметить даже при первом знакомстве выдающуюся силу характера в нём; довольно словоохотливый в своей среде, он проявлял необыкновенную сдержанность в теоретических спорах с нами, только изредка вставлял какие-нибудь иронические замечания; каждому из нас мне, Грачевскому, И. Жукову казалось, что он относится к нам с недоверием, и это немало озабочивало нас, так как в центральном рабочем ядре он должен был занять видное место; была даже маленькая стычка между ним и Грачевским, которого он грубо оскорбил; Грачевский показал себя замечательно благородным. «Я прощаю тебе это оскорбление во имя того дела, которому отдаю свою жизнь», — спокойно и серьёзно сказал он Петру Алексееву; эти слова до того потрясли Петра Алексеева, что он прослезился и горячо обнял Грачевского; с тех пор между ними не было уже никаких недоразумений.

IX

По возвращении в Петербург первой моей задачей было постараться выделить более активных революционеров преимущественно из рабочего кружка Воздвиженской артели и, объединив их с нами, отправить их в Москву, где в то время было гораздо легче работать, нежели в Петербурге. Кроме того, Пётр Алексеев и Мих. Грачевский, с которыми я переговорил уже об этом до отъезда за границу, заявили мне, что сознательные заводские рабочие проявляют мало деятельности, корчат из себя студентов и не желают знаться с рабочими других профессий, то ли из боязни попасться, то ли из пренебрежительного отношения к массе неразвитых и непосвященных рабочих; Грачевский и Пётр Алексеев находили, что фабричные рабочие, например, ткачи, хотя и менее развитые, гораздо восприимчивее к революционной пропаганде, нежели заводские, являющиеся своего рода аристократией в рабочем мире; кроме того, фабричные рабочие раза 3-4 в год посещают свои сёла, где соприкасаются с крестьянским миром, и пропаганда на фабриках останется, таким образом, не без влияния на крестьян-сельчан; между тем как сфера влияния пропаганды среди заводских рабочих ограничивается лишь городом, так как редко кто из заводских рабочих сохранил тесную связь с деревней; они большей частью омещаниваются и порывают связь с родиной; наконец, принималась во внимание однородность московских и подмосковных фабричных рабочих (почти исключительно русские), что облегчало сближение, а также численность рабочего населения города Москвы и его окрестностей.

Принято было во внимание и то, что в Москве оставалось несколько ценных людей, принимавших деятельное участие в кружке чайковцев, как например, Ал. Осип. Лукашевич, рабочий Ив. Ос. Союзов и другие, которые могли быть полезны для сношений с трудовым миром; кроме того, в Москве жил в то время Гамов, который, со своей стороны, мог помочь восстановить связи долгушинцев.

В ноябре месяце первыми выехали в Москву Мих. Грачевский, Василий Грязнов и Пётр Алексеев с братом своим Никифором Алексеевым; Грачевский немедленно завязал сношения с Лукашевичем и столяром Ив. Ос. Союзовым, а Пётр Алексеев с фабричным миром, поступив сам с братом своим в качестве ткачей на фабрику Тимашева; Василий Грязнов, как кузнец и слесарь, завязал сношения с железнодорожными рабочими района московских железных дорог. В декабре приехали в Москву последовательно Зданович, я, Софья Бардина, Лидия Фигнер, Бетя Каминская, Евгения Субботина, а к рождеству съехались и остальные, кроме Ольги и Веры Любатович, которых, впрочем, к Новому году освободили из черниговской тюрьмы и отдали на поруки отцу, который жил в Москве. Несколько позднее приехали Хоржевская и Варвара Александрова.

Я поселился со Здановичем в номерах Андреева в Казацком переулке, Грачевский и Грязнов поселились в рабочем квартале Яузской части, и на их квартире собирались в первое время исключительно рабочие и то только по субботам и канунам праздников. Затем я нашёл у одного знакомого комнату на Патриарших прудах, где хранились нами документы и куда заходили переодеваться рабочие и интеллигенты в соответствующий костюм для посещения тех или других слоёв общества. Несмотря на то, что комната эта посещалась многими, не исключая приезжих из разных местностей и из-за границы, квартира эта осталась неизвестной полиции и потому не фигурирует в обвинительном акте «процесса 50-ти». Тут же находился и склад нелегальных изданий. В наш тесный круг рабочих был скоро введён московский рабочий Николай Васильев, опытный ткач, человек средних лет, весьма влиятельный в фабричном мире, а за ним Филат Егоров, ткач-кустарь, Василий Баринов и другие. Таким образом, наш основной рабочий кружок был очень силён по тогдашнему времени; он состоял из Ник. Васильева, Ивана и Прокофия Барановых, Филата Егорова, Василия Грязнова, Петра и Никифора Алексеевых, Ивана Союзова, Пафнутия Николаева, Семёна Агапова и, наконец, Мих. Грачевского.

Желая охватить революционной пропагандой ещё больший круг фабрик, а также и женскую рабочую среду, наши члены женского кружка при помощи Петра Алексеева и Михаила Грачевского поступили также на фабрики. Первыми поступили Бетя Каминская, Ольга Любатович и Бардина. Нужно заметить, что мужчины — члены нашего объединенного кружка (я, Грачевский, Лукашевич) были против поступления женщин на фабрики; нам было жаль бросать молодых девушек, никогда в жизни не соприкасавшихся с фабричной средой, в такие тяжёлые условия, выносить которые было не под силу даже многим рабочим женщинам.

Меня до такой степени пугал фабричный мир своим неведомым загадочным ужасом, что однажды я нарочно посетил фабрику, на которой жил и работал Пётр Алексеев, чтобы лично видеть, как придется жить нашим женщинам; Пётр Алексеев показал мне жилые помещения, условия, при которых придётся жить нашим девушкам, познакомил с некоторыми из фабричных женщин, и мне стало несколько легче; но когда он сказал, что на этой фабрике поместить их нельзя и что придётся искать для них место на других фабриках, я не соглашался допустить это до тех пор, пока он не познакомил меня, Грачевского и Чикоидзе с теми рабочими, которые поручились за полную безопасность наших женщин. Об этих наших заботах мы, конечно, не говорили им ни слова, они засмеяли бы нас, гордые и сильные своим незнанием жизни.

Помню я ту ночь, как с воскресенья на понедельник в 4 часа утра я и Грачевский сдавали на фабрику Моисеева Бетю Каминскую; накануне мы взяли два номера в какой-то гостинице на Трубном бульваре; в одном ночевали Каминская и Евг. Субботина, в другом я и Грачевский; никто, в сущности, не спал; Субботина одела Бетю Каминскую в простой русский ситцевый сарафан с пышными рукавами и повязала ей на шею простые стеклянные бусы, как носят крестьянские девушки; она ухаживала за нею, как ухаживает подруга, обряжая невесту; мы с Грачевским прилегли не раздеваясь; окончив рабочий туалет Каминской, Субботина постучала к нам в 3 часа; мы вскочили и, выйдя в коридор, увидели Субботину со свечой в руке; вся гостиница спала.

«Ведите же скорее Бетю, господа», — торопливо прошептала Субботина; она обняла Каминскую и заплакала. «Зачем же вы плачете?» — с изумлением спросил я Субботину. «Ах, господа, вы не знаете, как ей будет тяжело», — ответила она. «Если тяжело, зачем же идти ей», — заметил я в недоумении. Бетя торопливо и молча направилась к подъезду, мы поспешили за нею. Была январская морозная ночь; мы прошагали в темноте версты три, не сказав друг другу ни слова; сцена прощания подруг буквально потрясла меня; мне казалось, что мы ведём эту девушку на какую-то ужасную казнь и что Субботина плакала, как бы предчувствуя эту казнь. Когда мы подошли наконец к небольшой ветхой, тряпичной фабрике Моисеева, у ворот уже толпились фабричные мужчины и женщины; они спешно входили в ворота, в которых виднелся подворотный, тщательно обыскивавший всех входивших, точно они шли не на работу, а в тюрьму. Каминская отступила было, но потом, ни слова не сказав, дала себя обыскать и быстро вошла в калитку. Мы долго стояли у ворот в раздумье, не зная, что делать; нас вывел из этого раздумья окрик подворотного. «А вам чего тут надо?» — крикнул он; мы, не отвечая, пошли своей дорогой.

Двухмесячный опыт пропаганды среди московских фабричных рабочих дал блестящие результаты; мы охватили до 20 фабрик: Тимашева, Моисеева, Носова, Лазарева, Альберта, Гюбнера, Тютчева, Шибаева, Горячева, Соколова, Рошфор и др., а также мелкие мастерские — столярные, слесарные, кузнечные и мастерские Курско-Харьковской железной дороги. Во всех этих фабриках и мастерских у нас были небольшие группы рабочих из 4-5 человек, делавших своё дело по намеченной нашей организацией программе; члены этих новых возникающих групп ещё не знали о существовании нашей организации, но посещали нашу рабочую квартиру сначала в Яузской части города, а потом в Сыромятниках (в д. Коститорова), затем на Краснопрудском проспекте, недалеко от Николаевского вокзала и наконец на Красносельском проспекте в д. Корсака.

XI

По написании устава была сформирована наша первая администрация; в неё вошли: Василий Грязнов, Евгения Субботина и я. Функции администрации мы распределили так: Евгения Субботина заведовала финансовой частью организации, Василий Грязнов, как рабочий, заведовал сношениями с рабочими, а я вёл сношения с интеллигентными легальными и нелегальными лицами и кружками.

На одном из первых заседаний нашей администрации я внёс следующие предложения: 1) о необходимости выделить из состава членов новые организационные общины ввиду многочисленности членов организации в Москве, где пока можно было ограничиться двумя-тремя членами, сверх трехчленной администрации; для основания новых общин я предложил командировать некоторых членов в другие рабочие центры и крупные города, как-то: в Иваново-Вознесенск, Серпухов, Шую, Тулу, Киев, Одессу, Тифлис и другие местности, кроме Петербурга, куда вернулся обратно Жуков и продолжал организацию петербургских рабочих и молодёжи; 2) я предложил также приступить немедленно к реализации денежных средств организации, которые, как я уже сказал, заключались, главным образом, в недвижимых имениях, чтобы по продаже их образовать фонд и вложить его в один из заграничных банков, поручив заведование им одной из Субботиных, которая и должна была жить для этого за границей, производя расходы на нужды организации как в России, так и за границей, где уже издавался в то время на средства нашей организации периодический орган «Работник», в котором участвовали Ник. Жуковский, Ник. Морозов и другие; и, наконец, 3) я предложил организовать в России особую редакцию по изданию революционных книг и мелких изданий как в России, так и за границей, для чего предполагалось устроить типографию на Кавказе; в этих целях был даже добыт шрифт, который, впрочем, после следовавших один за другим разгромов был зарыт в Сокольничьем лесу под Москвой, в надежде на лучшее будущее.

Первый из поднятых нами вопросов — об учреждении новых общин — был в такой степени назревшим, что уже в начале марта решено было разъехаться в различные заранее намеченные центры; Пётр Алексеев вызвался ехать в Иваново-Вознесенск, Ник. Васильев и Ив. Баринов — в Серпухов, Ал. Лукашевич в Тулу, Варвара Александрова — в Шую, куда она ездила с Ник. Васильевым ещё в марте, Александра Хоржевская — в Киев, Ольга Любатович — в Одессу, Мих. Чикоидзе и Ал. Цицианов (выехавший еще раньше) на Кавказ — и т. д.

Второй вопрос принят был также единодушно; но осуществить реализацию средств в фонд не только при мне, но и после моего ареста не удалось, отчасти потому, что сестры Субботины стремились сами принять непосредственное участие в революционной работе и неохотно соглашались сидеть, как они выражались, сложа руки в своём имении или за границей, отчасти потому, что реализация крупного имения вообще не легка; мешало также и то, что эта семья была уже под подозрением, так как мать их С. А. Субботина и третья сестра- 17-летняя Надежда были привлечены уже к дознанию по «процессу 193-х» и даже в одно время сидели в тюрьме.

К осуществлению же третьего предположения даже приступить не пришлось.

Для осуществления задач организации революционных общин в новых центрах некоторым членам пришлось оставить места на фабриках, с которыми можно было продолжать сношение и без них, чрез вновь примкнувших к организации рабочих. Начались сборы к отъезду в намеченные места; решено было также ликвидировать квартиру в доме Корсака, хозяйкой которой была Софья Бардина, уже оставившая тогда фабрику; эта квартира служила приютом для всех членов организации, приходивших с фабрик и заводов, а отчасти и местом свидания с новыми рабочими.

К тому дню, когда совершился наш первый большой провал, т. е. к 4 апреля 1875 года, почти все члены организации, кроме Ольги Любатович, продолжавшей работать на фабрике, уже оставили свои места и проживали временно несколько дней в этой же квартире (в доме Корсака), чтоб окончательно перетолковать между собою и разъехаться. Но нам не суждено было осуществить этот план. На мне как на члене администрации лежала большая ответственность за безопасность этой квартиры, куда приходили, как я уже сказал, кроме интеллигентов и многие рабочие; собирать их в других интеллигентских квартирах было неудобно; разрешить же им оставаться в этой общей квартире было бы прямо преступно, так как только что (29 марта) арестовали нашего наиболее деятельного рабочего — Николая Васильева, и жена его, Дарья Скворцова, неожиданно для нас всех появилась на этой квартире, которую она не должна была знать; она рассказала нам, что Ник. Васильев арестован по доносу его врага и давнишнего соперника по влиянию на московских фабриках — крестьянина Яковлева; она говорила, что мужа её забрали с кистенём, который он всегда носил в кармане, и это ещё более ухудшает его положение; она рыдала и просила помощи. Я успокаивал её, как умел; посоветовал просить свидания с мужем, уверенный, что привязанность к мужу скует её язык перед властями, а мы пока успеем ликвидировать квартиру. Я дал ей денег и посоветовал снабдить Николая Васильева всем нужным в тюрьме. Это видимо утешило её, но некоторые из рабочих (Пафнутий Николаев и Семён Агапов) позволили себе бестактные выходки, они подсмеивались над нею и раздражали её. Я сейчас же почувствовал после этого, что нашей квартире грозит большая опасность, неминуемый провал, и стал просить всех разойтись оттуда немедленно; недалеко от нас была квартира Млодецкого, где можно было приютить нескольких рабочих; Василия Грязнова я выпроводил сейчас же в Петербург, так как на всех фабриках и заводах Москвы он был уже известен и его могли арестовать на улице, интеллигентным же членам организации я предложил переехать в гостиницы, а оттуда уже разъехаться по назначению. Я позаботился также, чтоб все нелегальные вещи были унесены с квартиры и в ней оставались только простая мещанская мебель и самовар с чайной посудой, что можно было бросить во всякую минуту.

И странное дело, несмотря на глубокое сознание всех о грозившей опасности, мы всё же не могли оставить квартиру, куда почти поминутно приходили рабочие со всех фабрик, встревоженные арестом Николая Васильева, Ивана Баринова, Прокофья Баринова и Филата Егорова. Надо было каждого из них ободрить, сказать слово утешения, а не скрываться от них, иначе мы возбудили бы в них недоверие и вся полугодовая деятельность наша среди рабочих пропала бы безвозвратно. Но для этого не было нужды оставаться всем, а потому я нанял номер в меблированных комнатах Келлера, дал всем членам организации этот адрес и просил в другие конспиративные квартиры не ходить. Это было 2 апреля. Фабричные рабочие все уже были предупреждены, и решено было, что 3 апреля уже никто из нас не должен явиться в дом Корсака и что сама хозяйка этой квартиры — Бардина должна была оставить её. Не вполне полагаясь на осторожность товарищей, я, несмотря на наш уговор, пошёл всё-таки проведать квартиру Бардиной, желая узнать, всё ли исполнено так, как было решено накануне; были сумерки; в окнах нижнего этажа виднелся свет, условный знак на окнах был на месте; я подошёл ближе и сквозь занавесы увидел Бардину и других, сидевших спокойно за столом, точно они и не думают перебираться; я быстро направился к калитке, чтоб войти к ним; навстречу мне шёл городовой с книгой в руке и, посторонившись, сказал: «Ты лучше, брат, сюда не ходи!»

Эти слова поразили меня, но я всё же осторожно вошёл во двор и, не входя в сени, стал прислушиваться; слышу веселые шутки Бардиной, громкий смех Чикоидзе и шутливые реплики Петра Алексеева.

Я вошёл в квартиру и обратился к Бардиной с серьёзным упреком, зачем она до сих пор не очистила квартиру; я рассказал им странное предупреждение городового и стал прямо умолять их бросить всё и бежать немедля, чтобы не быть застигнутым здесь. Бардина и Чикоидзе отнеслись к этому предупреждению шутливо. «Ну вот, — говорили они, — если бы была настоящая опасность, городовой не стал бы предупреждать тебя; что ему до тебя». На минуту эти слова пошатнули и мою уверенность, но потом я опять стал всех просить разойтись, Бардина настояла, чтоб выпить по стакану чаю, а затем уже идти; никакие доводы не могли поколебать этого решения. Мне оставалось сесть и ждать, чтоб уйти последним; не успела Бардина поднести первого стакана к губам, как дверь с треском распахнулась и к нам в комнату ввалила масса народа без предупреждения, без слов, как врываются разбойники. Первым вступил к нам генерал Воейков и наскочил прямо на меня, стоявшего еще на ногах.

«Арестовать всех!» — крикнул он своей многочисленной свите; какой-то молодой офицер окружил нас солдатами; их было человек 20, нас — 9: Бардина, Каминская, Чикоидзе, Пётр Алексеев, Лукашевич, Пафнутий Николаев, Семён Агапов, Василий Георгиевский и я; о сопротивлении, о побеге не могло быть и мысли; тем не менее Чикоидзе предложил нам вдруг броситься всем на стражу и, таким образом, дать возможность хоть кому-нибудь из нас бежать в окно; я отдернул занавес и увидел, что весь дом оцеплен кругом; сопротивляться было бесполезно. У Чикоидзе оказался полный карман конспиративных бумаг; надо было уничтожить их во что бы то ни стало. Чтоб оттянуть обыск, мы заявили, что без прокурора обыскивать нас не позволим. «А для чего вам прокурор? Прокурора нет и не будет, — крикнул Воейков. «Не будет, так не имеете права и обыскивать нас», — заявили мы. Воейков смутился несколько и сказал: «Ну хорошо, будет вам и прокурор»; сделав строгий наказ своей свите сторожить нас, он быстро вышел из комнаты. Мы уселись за стол и с горя стали опять пить чай, только уже закусывая его конспиративными бумагами Чикоидзе; некоторые из нас успели проглотить и подложные паспорта, по которым мы жили, к 9 часам вечера всё, подлежавшее уничтожению, было съедено и запито чаем на глазах всей стражи.

Прокурор Кларк приехал около полуночи; за это время мы, конечно, успели сговориться, как держать себя и какие показания давать относительно посещения дома Корсака; этим только и объясняется отсутствие противоречий в показаниях всех нас, арестованных в доме Корсака. Мне, Бардиной и Чикоидзе надо было скрыть свои фамилии, чтобы очистить те квартиры, где мы были прописаны под своим именем; поэтому мы назвали себя литерами А, Б, В.

Выходя последний раз из этой роковой квартиры, уже не свободным, а под охраной жандармов, я оглянулся назад; картина погрома была полная, мебель, посуда и другие вещи, в беспорядке разбросанные по полу, по столу и по окнам, напоминали картину жилища в только что взятом штурмом городе.

Непростительная оплошность наша, благодаря которой произошёл провал 6 членов организации и трёх других, которым предстояло скоро войти в неё, потрясла меня до глубины души; я и до сих пор укоряю себя, зачем не хватило у меня характера вытолкнуть всех в шею из этого проклятого дома, когда я вошёл к ним в этот памятный вечер, уже предупреждённый городовым; если бы я это сделал, кто знает, может быть, и до сих пор были бы живы и Бардина, и Пётр Алексеев, и Чикоидзе, и Каминская и другие, которые так безвременно погибли потом! Конечно, арест в конце концов не миновал бы их, как не миновал он и всех остальных членов нашей организации; но нет ничего ужаснее, как выбыть из строя в самом начале борьбы.

Подкошенный страшным горем, я бросился на грязную постель в номере 1-м пугачевской башни и три первые дня спал непробудно, точно одурманенный; целыми часами будили меня жандармы, спрашивая меня, не надо ли мне чего-нибудь поесть, но я, как рассказывали они потом, не просыпаясь, сквозь сон отвечал: ничего не надо.

Да, было о чём горевать; ещё накануне мы мечтали о том, как в недалёком будущем покроем Россию сетью нашей социально-революционной организации; и вдруг, благодаря простой случайности, благодаря тому только, что мы не сумели исполнить в точности своего же собственного решения и не разъехались немедленно, мы нанесли непоправимый урон нашей молодой организации, отняв у неё целых 6 деятельных и очень ценных, членов; удар был страшный, тем не менее в душе таилась надежда, что нас скоро выпустят, потому что я был уверен — все будут держать себя хорошо, о существовании организации никто не обмолвится, а остальные улики были так несущественны, что мы могли отделаться одним предварительным заключением. Так оно действительно и было бы, не последуй осенью 1875 года ареста других членов организации, при которых найдены были крайне неосторожные письма Георгия Здановича, благодаря которым прямо устанавливалась принадлежность всех нас к одной и той же общей организации, а арестом самого Здановича в октябре того же года, при котором найден был и наш устав, существование организации, пока только предполагавшейся дознанием, было окончательно установлено. До ареста Здановича меня причисляли только к «процессу 193-х» по оговору Рабиновича, который почему-то считал меня членом кружка чайковцев (вероятно, потому, что в студенческих кружках я слыл за бакуниста); а после ареста Здановича, благодаря найденным документам при нём и в Иваново-Вознесенске, составился самостоятельный процесс, куда привлекли и меня. Отцу моему, которому пред тем категорически обещано было в Петербурге освободить меня на поруки, окончательно отказали в этом.

Итак, пришлось засесть в тюрьме крепко. Почти через год после моего ареста закончилось предварительное дознание по «процессу 50-ти», и в марте 1876 года мы все из ведения жандармов перешли в ведение городской полиции. К этому времени всех обвиняемых по «процессу 50-ти» стали свозить в Петербург.

Продолжение следует