18 сентября 2013

Герберт МАРКУЗЕ. Репрессивная толерантность. Ч.2

Продолжение. Начало здесь.

Герберт Маркузе ( 19 июля 1898, Берлин — 29 июля 1979, Штарнберг)

Герберт Маркузе ( 19 июля 1898, Берлин — 29 июля 1979, Штарнберг)

Цель толерантности — истина. История убеждает в том, что подлинный защитник толерантности руководствуется не истинами пропозициональной логики и академической теории. Джон Стюарт Милль говорит об истине, которая преследовалась на протяжении истории и которая не сумела восторжествовать над преследователями благодаря своей «внутренней силе», ибо внутренняя сила не пробивает стены тюрем и не гасит костёр инквизиции. Он перечисляет «истины», которые вместе со своими носителями были жестоко и успешно уничтожены с помощью тюрем и костров: Арнольда Брешианского, Дольчино, Савонаролу, альбигойцев, вальденсов, лоллардов и гуситов. Толерантность нужна прежде всего для еретиков, ведь исторический путь к humanitas тоже кажется ересью: объект преследования для власть имущих. Правда, ересь сама по себе — ещё не признак истины.

Критерием прогресса свободы, согласно которому Милль оценивает эти движения, является Реформация. Эта оценка дается ex post (6), и список Милля включает в себя противоположности (Савонарола, например, также сжёг бы Дольчино). Такая оценка довольно спорна в отношении своей истинности: история исправляет ошибки — но с большим опозданием. Это исправление не облегчит участь жертв и не дарует прощения их палачам. Но смысл урока очевиден: нетерпимость затормозила прогресс и продлила мучения и уничтожение невинных на сотни лет. Означает ли это необходимость принятия неразборчивой, «чистой» толерантности? Возможны ли исторические условия, в которых такая толерантность становится препятствием для освобождения и множит число жертв статус-кво? Может ли неразборчивая гарантия политических прав и свобод быть репрессивной? Может ли такая толерантность служить сдерживанию качественных исторических перемен?

Я рассмотрю этот вопрос только в отношении политических движений, установок, философских школ — «политических» в самом широком смысле, т.е. там, где это касается общества в целом, явно выходя за рамки частной сферы. Кроме того, я хотел бы несколько сместить предмет разговора: речь пойдёт не только и не в первую очередь о радикальных экстремистах, меньшинствах, антиправительственных элементах и т.п., а скорее о толерантности к большинству, к официальной и публичной точке зрения, к установленным мерам защиты свободы. В этом смысле разговор может касаться только демократических обществ, где индивиды как члены политических и других организаций участвуют в выработке и осуществлении политики. В авторитарной системе о людях нельзя сказать, что они проявляют толерантность в отношении политики — они её претерпевают.

В системе, где практические гражданские права и свободы защищены конституцией (в основном и без каких-либо множественных или слишком существенных исключений), оппозиция и несогласие терпимы, если только они не прибегают к насилию и к организации насильственного подрыва власти. В основании этого лежит мысль о том, что нынешнее общество свободно и любые усовершенствования — даже изменения в общественной структуре и общественных ценностях — могут происходить без нарушения нормального течения событий, подготавливаясь в ходе свободной и равной дискуссии на открытом рынке идей и товаров (7). Вспомним ещё раз мысль Джона Стюарта Милля. Она основывается на скрытой предпосылке: свободная и равная дискуссия может выполнять приписываемую ей функцию только в случае её рациональности, т.е. если она является выражением независимой мысли, свободной от индоктринирования, манипуляции, внешнего авторитета. Понятие плюрализма и баланса властей не может компенсировать это требование. Теоретически можно сконструировать положение вещей, при котором множество различных влияний, интересов и властей уравновешивают друг друга, что на выходе даёт действительно общий и рациональный интерес. Однако подобная конструкция плохо согласуется с обществом, в котором силы остаются неравными и диспропорция между ними даже увеличивается при естественном развитии событий. Ещё хуже она согласуется с таким положением вещей, когда разнообразие сил и влияний объединяется и коагулирует (сгущается) в подавляющее целое, интегрирующее противодействующие друг другу силы посредством повышающегося уровня жизни и увеличивающейся концентрации власти. Поэтому рабочий, чьи действительные интересы находятся в конфликте с интересами менеджмента, обычный потребитель, чьи действительные интересы находятся в конфликте с интересами производителя, интеллектуал, чье призвание находится в конфликте с интересами его работодателя, попадают в подчинение к системе, против которой они бессильны, а протест выглядит неразумным. Идеи альтернатив вытесняются в сугубо утопическое измерение, ибо свободное общество совершенно нереалистично и неопределенно далеко от существующих обществ. В этих обстоятельствах любые улучшения, которые могут произойти «в естественном течении событий» и без потрясений, вероятнее всего, будут улучшениями, обусловленными частными интересами тех, кто контролирует целое.

"В системе, где практические гражданские права и свободы защищены конституцией (в основном и без каких-либо множественных или слишком существенных исключений), оппозиция и несогласие терпимы, если только они не прибегают к насилию и к организации насильственного подрыва власти"

«В системе, где практические гражданские права и свободы защищены конституцией (в основном и без каких-либо множественных или слишком существенных исключений), оппозиция и несогласие терпимы, если только они не прибегают к насилию и к организации насильственного подрыва власти»

Кроме того, меньшинства, которые стремятся к изменению целого, при оптимальных условиях, которые достаточно редки, должны располагать свободой слова, дискуссий, собраний, не опасаясь и не чувствуя своей беспомощности перед лицом подавляющего большинства, которое препятствует качественным социальным переменам. Это большинство находится в прочной зависимости от возрастающего удовлетворения потребностей, технического и духовного координирования, которые порождают общую беспомощность радикальных групп перед хорошо отлаженным механизмом общественной системы.

В демократическом обществе изобилия нет недостатка в дискуссиях, и в нынешних обстоятельствах они достаточно толерантны. Можно услышать все точки зрения — коммунистов и фашистов, левых и правых, белых и чёрных, сторонников гонки вооружений и разоружения. Более того, в бесконечных дебатах, ведущихся в средствах массовой информации, глупое мнение воспринимается с таким же уважением, как и разумное, плохо информированный человек может иметь столько же времени для своего выступления, как и хорошо информированный, пропаганда соседствует с образованием, истина с ложью. Эта чистая толерантность по отношению как к осмысленному, так и к бессмыслице оправдывается тем демократическим аргументом, что никто, ни группа, ни индивид не являются собственниками истины и способности определять, что правильно или неправильно, хорошо или плохо. Поэтому неё противоборствующие мнения должны быть представлены «народу», который должен обдумать их и сделать выбор. Но, как я уже говорил, демократический аргумент предполагает то обязательное условие, что народ должен быть способен обдумывать и выбирать на основе знания, а для этого он должен иметь доступ к правдивой информации, и её оценка невозможна без подлинной автономии мысли.

В настоящее время демократический аргумент в пользу абстрактной толерантности всё больше обесценивается в силу обесценивания самого демократического процесса. Освобождающей силой демократии была возможность действенного несогласия как на индивидуальном, так и на общественном уровне, открытость к качественно различным формам правления, культуры, образования, работы — человеческого существования вообще. Толерантность к свободной дискуссии и равные права оппонентов должны были определять и прояснять разные формы несогласия: их содержание, направленность, перспективы. Но с концентрацией экономической и политической власти и интеграцией противоположностей в единое общество, которое использует технику как инструмент господства, действенное несогласие заблокировано в тех точках, где необходима свобода для его возникновения, — в формировании мнения, в информации и коммуникации, в сфере обсуждения и собраний. В условиях монополизации средств массовой информации, которые сами становятся инструментами экономической и политической власти, формируется мышление, для которого понимание хорошего и плохого, истины и лжи предопределено в особенности там, где это касается жизненно важных интересов общества. Это прежде всего вопрос семантики, которая первична по отношению ко всякому выражению и коммуникации, — блокирование действенного несогласия, поиска альтернатив истеблишменту начинается на уровне языка, который также является объектом регулирования. Значение слов жёстко фиксируется. Рациональное убеждение, убеждение в противоположном пресекается. Поиск иных слов и идей, отличных от утверждаемых с помощью рекламы власти и верифицируемых её практикой, прекращается. Можно употреблять другие слова, можно выражать другие идеи, но массой консервативного большинства (за пределами таких анклавов, как интеллигенция) они немедленно «оцениваются» (т.е. автоматически воспринимаются) в терминах публичного языка — языка, который a priori определяет направление движения мысли. Таким образом, процесс размышления заканчивается там же, где и начинается, — в данных условиях и отношениях. Такая дискуссия самодостаточна, она не допускает противоречий, поскольку антитезис переопределяется в терминах тезиса. Например, тезис: мы работаем ради мира; антитезис: мы готовимся к войне (или даже: мы ведём войну); объединение противоположностей: готовиться к войне означает работать ради мира. Мир переопределяется в нынешней ситуации таким образом, что он с необходимостью включает в себя подготовку к войне (или даже войну) и в этой оруэлловской форме значение слова «мир» фиксируется. Тем самым базовый лексикон оруэлловского языка начинает действовать как априорные категории понимания — преформируя содержание целиком. Эти условия обесценивают логику толерантности, которая предполагает рациональную разработку смыслов и препятствует их герметизации. Поэтому убеждение посредством дискуссии и равное представительство противоположных позиций (даже там, где оно действительно равное) теряют свою освобождающую функцию как факторы понимания и познания; они в гораздо большей степени работают на усиление утвердившегося тезиса и отталкивают антитезис.

Объективность, равное внимание к конкурирующим и конфликтующим позициям является безусловно базовым требованием для принятия решений в демократическом процессе — а равно и базовым требованием для определения границ толерантности. Однако в демократии с тоталитарной организацией объективность может выполнять совершенно иную функцию, а именно формировать умственную установку, склонную предавать забвению различие между истиной и ложью, информацией и индоктринацией, правильным и неправильным. В действительности выбор между двумя противоположными мнениями сделан уже до их представления и обсуждения — сделан не тайными силами, спонсорами или издателями, не диктатурой, а просто «естественным течением событий», который представляет собой управляемое течение событий, и мышлением, сформированным этим течением.

Здесь также целое определяет истину. Решение утверждается без всякого видимого нарушения объективности, например, и в композиции газетной страницы (разбивке важной информации на порции, рассеянные между различными, не связанными между собой материалами, что позволяет как бы затемнить радикально негативные новости), в размещении яркой рекламы рядом с сообщениями о шокирующих событиях, в прерывании вещания коммерческой рекламой. Результатом всего этого является нейтрализация противоположностей — однако нейтрализация, которая происходит на твёрдой почве структурного ограничения толерантности в рамках преформированной ментальности. Когда в журнале рядом помещаются негативный и позитивный отчёт о деятельности ЦРУ, это является честным выполнением требований объективности: однако, вероятнее всего, позитивный будет более убедительным, поскольку образ института отчётливо запечатлен в умах людей. Или если диктор сообщает о пытках и убийстве защитников гражданских прав тем же безэмоциональным тоном, что и о колебаниях на бирже или о погоде, или, напротив, с той же приподнятостью в голосе, с которой он подаёт рекламу, то такая объективность фальшива, более того, она — оскорбление гуманности и истины, так как тут сохраняют спокойствие там, где уместен гнев, и воздерживаются от обвинения там, где обвиняют сами факты. Толерантность, выражающаяся в подобной беспристрастности, служит преуменьшению или даже оправданию господствующих нетолерантности и угнетения. Если объективность имеет отношение к истине и если истина — нечто большее, чем вопрос логики и науки, то такая объективность ложна, а такого рода толерантность бесчеловечна. И для того чтобы разрушить установившийся универсум смыслов (и практики, господствующие в этом универсуме), дабы помочь человеку разобраться в том, где истина, а где ложь, такая обманчивая беспристрастность должна быть отброшена. Люди, к которым обращена эта беспристрастность, отнюдь не являются tabulae rasae (8), они индоктринированы условиями их жизни, за рамки которых они не в состоянии вырваться. Для того чтобы они могли стать по-настоящему автономными и уметь самостоятельно выбирать между истиной и ложью в нынешнем обществе, их нужно освободить от индоктринации (которая ныне воспринимается как норма). Но это означает необходимость движения против течения — научиться сопротивляться предложенной информации. Ибо факты никогда не представляются непосредственно и никогда не доступны сами по себе; они фиксируются и опосредуются тем, кто их «изготавливает»; истина, «вся истина» шире фактов и требует умения сопротивляться видимости. Это сопротивление — необходимая предпосылка и признак свободы мысли и речи — невозможно в нынешних условиях абстрактной толерантности и фальшивой объективности, потому что именно последние и подрывают в сознании способность к сопротивлению.

Фактические барьеры, воздвигаемые тоталитарной демократией против действенности качественного несогласия, слабы и довольно приятны в сравнении с практиками диктатуры, провозглашающей владение истиной и право воспитывать людей в этой истине. При всех её ограничениях и искажениях демократическая толерантность, во всяком случае, более гуманна, чем институционализированная нетерпимость, которая приносит в жертву права и свободы живущих поколений ради будущих. Вопрос в том, единственная ли это альтернатива. Я попробую очертить направление, в котором следует искать ответ. Так или иначе, но дело не в противопоставлении абстрактной демократии абстрактной диктатуре.

Демократия — это форма правления, которая подходит различным типам общества (это верно даже для демократии со всеобщим избирательным правом и равенством перед законом), и человеческая цена демократии всегда и везде определяется обществом. Это может быть обычная эксплуатация, бедность и опасности войны, полицейского насилия, военной помощи и т.п. Эти соображения никоим образом не могут служить оправданием для того, чтобы требовать жертв от имени лучшего общества будущего, но они позволяют сравнивать цену увековечения существующего общества с риском осуществления альтернатив, которые сулят разумные шансы умиротворения и освобождения. Разумеется, ни от какой власти нельзя ожидать, что она будет способствовать собственному ниспровержению, но в демократии народу (большинству) предоставлено такое право. Это означает незаконность противодействия большинству, стремящемуся к ниспровержению правительства, и если такое противодействие имеет место посредством организованной репрессии и индоктринации, то его устранение требует внешне недемократических средств. Это подразумевает отказ от толерантности в плане свободы слова и собраний по отношению к группам и движениям, которые проповедуют и осуществляют агрессивную политику, вооружение, шовинизм, расовую и религиозную дискриминацию или которые противодействуют развитию социальных услуг, общественной безопасности, здравоохранения и т.п. Более того, восстановление свободы мысли может потребовать новых и жёстких ограничений в образовательных институтах, которые своими методами и программами способствуют порабощению сознания и закреплению власти над ним утвердившегося универсума дискурса и поведения, что a priori исключает способность рациональной оценки альтернатив. И в той степени, в какой свобода мысли предполагает борьбу против бесчеловечности, восстановление такой свободы означает также нетерпимость по отношению к научным исследованиям «средств устрашения», выживаемости человека в нечеловеческих условиях и т.п. Рассмотрим теперь вопрос о том, кто должен устанавливать различие между свободой и репрессией, гуманными и негуманными учениями и практиками. Я уже указывал, что это различие — вопрос не ценностного предпочтения, а рациональных критериев.

Если в области образования переломить нынешнюю тенденцию (по крайней мере, теоретически) по силам самим студентам и преподавателям, то систематический отказ от толерантности в отношении регрессивных и репрессивных мнений и движений возможен лишь в результате давления, охватывающего общество в целом, что равнозначно перевороту. Иными словами, это предполагает то, что по-прежнему остается предстоящей задачей — перелом общей тенденции. Однако такие действия, как сопротивление в конкретных ситуациях, бойкот, неучастие на уровне местных сообществ или даже малых групп, могут помочь тому, чтобы подготовить почву для него. Подрывной характер восстановления свободы особенно отчетливо проявляется в том измерении общественной жизни, где ложная толерантность и свободное предпринимательство наносят, пожалуй, наиболее серьёзный и трудно восстановимый ущерб, а именно в бизнесе и гласности. Вопреки настойчивым заверениям от имени представителей рабочего класса я утверждаю, что такие практики, как планируемое устаревание, столкновение между лидерами профсоюзов и менеджмента, односторонняя гласность не просто навязаны сверху лишенным власти рядовым членам профсоюзов, а принимаются ими — и потребителями в целом. Однако смешно говорить о возможном отказе от толерантности в отношении этих практик и идеологий, которые за ними стоят. Ибо они являются базисными для репрессивного общества изобилия, которое посредством их воспроизводит и защищает себя. Их устранение означало бы тотальную революцию, которой это общество так эффективно препятствует.

Обсуждать толерантность в таком обществе означает пересматривать вопрос о насилии и традиционное различение между насильственным и ненасильственным действием. Эта дискуссия не должна быть с самого начала затуманенной идеологиями, которые служат увековечению насилия. Даже в развитых центрах цивилизации насилие остаётся повседневным фактом — оно присутствует в полицейской практике, в тюрьмах и заведениях для душевнобольных, в борьбе против расовых меньшинств; оно практикуется представителями метрополий в отсталых странах. Это насилие, безусловно, порождает в ответ насилие. Но воздерживаться от насилия перед лицом намного превосходящего насилия — одно; отвергать же a priori насилие против насилия по этическим или психологическим основаниям (поскольку это может вызвать ответную вражду) — другое. Ненасилие обычно не только проповедуется, но и требуется от слабых — это скорее необходимость, чем добродетель, и к тому же обычно оно не наносит серьёзного вреда сильным. (Можно ли считать исключением Индию? Там получило широкое распространение пассивное сопротивление, которое подорвало, или угрожало подорвать, экономическую жизнь страны. Количество перешло в качество: в таком масштабе пассивное сопротивление перестаёт быть пассивным — а равно перестаёт быть ненасильственным. То же самое относится и к всеобщей забастовке.) Различение Робеспьера между террором свободы и террором деспотизма, и восхваление им первого по моральным мотивам представляет собой одно из наиболее убедительных недоразумений, даже если белый террор был более кровавым, чем красный террор. Сравнительная оценка в отношении числа жертв — проявление количественного подхода, который оправдывает необходимость насилия на протяжении истории. В историческом смысле здесь предстает различие между революционным и реакционным насилием, между насилием со стороны угнетённых и угнетателей. С этической точки зрения, обе формы насилия бесчеловечны и суть зло, но с каких это пор история совершается согласно этическим нормам? И начать применять их там, где угнетаемые восстают против угнетателей, неимущие против имущих, значит, способствовать реальному насилию, ослабляя протест против него. «Пора наконец понять: если бы насилие возникло сегодня, если бы эксплуатация и угнетение никогда бы не существовали на земле, возможно, демонстративное ненасилие могло бы умиротворить распри. Но коль скоро весь режим вплоть до ваших мыслей о ненасилии обусловлен тысячелетним угнетением, ваша пассивность ставит вас на сторону угнетателей» (9).

Само понятие ложной толерантности и различие между правильными и неправильными ограничениями толерантности, между прогрессивной и регрессивной индоктринацией, революционным и реакционным насилием требуют определения критериев их значимости. Эти нормы должны быть первичными по отношению к любым конституциональным и юридическим критериям, установленным и используемым в существующем обществе (например, «явная и актуальная опасность» и другие дефиниции гражданских прав и свобод), поскольку такие дефиниции сами предполагают нормы свободы и подавления, применимые или неприменимые в соответствующем обществе, — они суть конкретизации более общих понятий. Как и согласно каким нормам можно провести и верифицировать политическое различение между истинным и ложным, прогрессивным и регрессивным (ибо в данной области эти пары эквивалентны)? Сразу следует сказать, что, по моему мнению, на этот вопрос нельзя ответить, оставаясь в рамках оппозиции демократия-диктатура, ибо в последнем случае некий индивид или группа без какого-либо эффективного контроля снизу присваивают право принятия решений. Исторически даже в наиболее демократичных демократиях жизненно важные для общества в целом и окончательные решения принимались по закону или фактически одной или несколькими группами без реального контроля со стороны народа. Иронический вопрос «Кто воспитывает воспитателей (т.е. политических лидеров)?» также приложим и к демократии. Единственной подлинной альтернативой диктатуре и её отрицанием было бы общество, в котором «народ» состоял бы из автономных индивидов, освобождённых от репрессивных требований борьбы за существование в интересах господства, а значит — из людей, которые самостоятельно выбирают своё правительство и определяют свою жизнь. Такого общества пока не существует. Между тем этот вопрос нужно рассмотреть хотя бы абстрактно — отвлекаясь не от исторических возможностей, но от действительности преобладающих типов обществ.

Я считаю, что различение между истинной и ложной толерантностью, между прогрессом и регрессом можно рационально провести на эмпирических основаниях. Реальные возможности человеческой свободы вполне соотносимы с достигнутой ступенью цивилизации. Они зависят от материальных и интеллектуальных ресурсов, доступных на данной ступени, и в значительной степени поддаются исчислению. На этапе развитого индустриального общества наиболее рациональные пути использования этих ресурсов и распространения общественного продукта суть те, которые нацелены прежде всего на удовлетворение жизненно важных потребностей при минимизации тяжёлого труда и несправедливости. Иными словами, вполне возможно определить направление, в котором следует менять господствующие институты, политику и мнения для того, чтобы обеспечить мир, который не тождествен холодной войне или небольшой «горячей» войне, а равно для удовлетворения потребностей, за которое не нужно платить бедностью, угнетением и эксплуатацией. Следовательно, также вполне возможно определить, какие движения, политика и мнения способствуют достижению этих целей, а какие его затрудняют. В этом случае подавление регрессивных факторов становится предпосылкой укрепления прогрессивных.

Вопрос о том, в чьей компетенции находятся все эти различения и определения в обществе, теперь получает простой и логичный ответ, а именно: каждый «в меру зрелости своих способностей» как человеческого существа, каждый, кто научился мыслить рационально и автономно. Ответом просвещённой диктатуре Платона является демократическая просвещённая диктатура свободных людей. Концепция res publica Джона Стюарта Милля не являет собой противоположность концепции Платона: либерализм также требует власти разума и не только интеллектуальной, но и политической. У Платона рациональное мышление является достоянием ограниченного числа философов-царей; согласно Миллю, каждое рационально мыслящее человеческое существо участвует в обсуждении и принятии решения, но — только разумное существо. Там, где общество вступило в стадию тотального управления и индоктринации, их количество будет, конечно, невелико, и они далеко не обязательно окажутся в числе избранных представителей народа. Проблема, таким образом, заключается не в просвещенной диктатуре, а в том, чтобы сокрушить тиранию общественного мнения и его изготовителей в закрытом обществе.

Однако, если учесть эмпирическую рациональность различения между прогрессом и регрессом и то, что она также применима к толерантности и может оправдать дискриминационную толерантность по политическим мотивам (отмену либерального постулата о свободной и равной дискуссии), из этого вытекает ещё одно невозможное следствие. Я уже отметил, что в силу внутренней логики отказ от толерантности по отношению к регрессивным движениям и дискриминационная толерантность в пользу прогрессивных тенденций равнозначны перевороту «сверху». Исторический расчёт прогресса (который по сути представляет собой расчёт перспективы сокращения жестокости, нужды и подавления), по-видимому, предполагает расчётливый выбор между двумя формами политического насилия: со стороны законной власти (осуществляемого её законными действиями, или с её молчаливого согласия, или в силу её неспособности предотвратить насилие) и со стороны потенциально подрывных движений. Более того, в отношении последней формы насилия возможна политика неравенства, которая бы защищала левый радикализм в противовес правому. Можно ли оправдать, исходя из исторического расчёта, одну форму насилия в противовес другой? Или точнее (поскольку слово «оправдать» несёт в себе моральные коннотации) — существуют ли исторические свидетельства в пользу того, что социальное происхождение и источник насилия (правящие или управляемые классы, имущие или неимущие, левые или правые) находится в необходимой связи с прогрессом (как это указано выше)?

При всех оговорках, «открытый» ряд исторических фактов указывает на то, что насилие, являющееся следствием восстания угнетенных классов, всегда на короткий момент прорывало исторический континуум несправедливости, жестокости и молчания — короткий, но достаточный для достижения подвижек в объёме свободы и справедливости, а также лучшего и более равного распределения нужды и угнетения в новой социальной системе, словом, для прогресса цивилизации. Английские гражданские войны, французская революция, китайская и кубинская революции могут служить иллюстрацией этой гипотезы. Напротив, исторические перемены и переход от одной общественной системы к другой, обозначивший начало нового периода в цивилизации, которые не были инициированы движением «снизу» (например, распад Западной Римской империи), повлекли за собой длительный период регресса, продолжавшийся несколько столетий — до тех пор, пока в насильственных взрывах еретических бунтов XIII века, а также крестьянских и рабочих восстаний XIV века не родился в муках новый, более высокий период развития цивилизации (10).

В отношении исторического насилия, исходящего от правящих классов, не видно никакой связи с прогрессом. Долгий ряд династических и империалистических войн, ликвидация движения «спартаковцев» в Германии в 1919 г., фашизм и нацизм не прервали, а скорее уплотнили и упрочили исторический континуум подавления. Я сказал «исходящего от правящих классов», но, разумеется, почти всякое организованное насилие сверху мобилизует и активизирует массовое сопротивление снизу; решающий вопрос заключается в том, от имени и в интересах каких групп и институтов осуществляется это насилие. И ответ можно дать сразу: в упомянутых выше исторических примерах было очевидно в том числе и для современников, служит ли какое-либо движение упрочению старого порядка или появлению нового.

Освобождающая толерантность поэтому должна означать нетерпимость по отношению к правым движениям и толерантность по отношению левым движениям. Что же касается объёма этой толерантности и нетолерантности, то она должна касаться как действий, так и дискуссии и пропаганды, как дела, так и слова. Традиционный критерий явной и актуальной опасности, по-видимому, уже не соответствует этапу, когда общество находится в ситуации подобной той, когда в переполненном театре раздаётся крик «Пожар!». В этой ситуации тотальная катастрофа возможна в любой момент и не только в силу технической ошибки, а также в силу ошибки в рациональном расчёте рисков или неистовой речи кого-либо из политических лидеров. В прошлом речи фашистских и нацистских лидеров служили непосредственным прологом к резне. Дистанция между пропагандой и действиями, между организацией и воздействием на людей стала слишком короткой. Но влияние слова можно было бы остановить, прежде чем стало слишком поздно: если бы демократическая толерантность подверглась бы ограничению ещё до того, как будущие политические лидеры начали свою кампанию, человечество, возможно, имело бы шанс избегнуть Освенцима и мировой войны.

Весь постфашистский период представляет собой одну явную и актуальную опасность. Поэтому истинное умиротворение требует отказа от толерантности уже до действия, на стадии коммуникации — устной, печатной, визуальной. Такое крайнее ограничение права на свободу слова и собраний оправдано, конечно же, только в том случае, когда всё общество находится в крайней опасности. Я настаиваю на том, что наше общество находится именно в такой чрезвычайно ситуации, и это стало уже нормальным положением вещей. Различные точки зрения и «философии» уже не могут мирно состязаться друг с другом на рациональных основаниях — «рынок идей» организован и ограничен теми, кто определяет национальные и индивидуальные интересы. В этом обществе, для которого идеологи провозгласили «конец идеологии», ложное сознание стало обыденным сознанием — от правительства до его последних подданных. Мелкие и бессильные меньшинства, ведущие борьбу с ложным сознанием и его инициаторами, нуждаются в помощи — их существование важнее, чем сохранение скомпрометированных прав и свобод, которые облекают властью тех, кто подавляет эти меньшинства. Теперь должно быть очевидно, что предоставление в полном объёме гражданских прав тем, кто их лишен, предполагает лишение гражданских прав тех, кто препятствует их освобождению, и что освобождение обездоленных представителей человеческим предполагает подавление не только их старых, но и новым хозяев.

Отказ от толерантности в отношении регрессивных общественных движений, прежде чем они становятся активными; нетерпимость даже в сфере мысли, мнений и слова и, наконец, нетерпимость по отношению к мнимым консерваторам, правым политикам — эти антидемократические положения соответствуют реальному развитию демократического общества, которое в действительности разрушило фундамент универсальной толерантности. Условия, при которых толерантность вновь превратится в фактор освобождения и гуманизации, ещё предстоит создать. Когда толерантность служит главным образом защите и сохранению репрессивного общества, нейтрализации оппозиции и формирует в людях невосприимчивость к другим, лучшим формам жизни, это означает извращение толерантности. И поскольку это извращение внедряется в сознание индивида, в его потребности, поскольку гетерономные интересы овладевают им прежде, чем ему удаётся осознать своё рабство, то усилия, направленные против его дегуманизации, должны быть нацелены туда, где формируется (причём систематически формируется) ложное сознание, — на упреждение речевого и визуального воздействия, питающего это сознание. Разумеется, это цензура, даже упреждающая цензура, так как она открыто направлена против более или менее скрытой цензуры, пронизывающей деятельность свободных средств массовой информации. Там, где ложное сознание становится господствующим в масштабах страны, народа, оно почти непосредственно переходит в практику — безопасная дистанция между идеологией и реальностью, репрессивной мыслью и репрессивным действием, между словом, призывающим к деструкции, и деструктивными действиями угрожающе сокращается. Таким образом, трещина в ложном сознании может стать Архимедовой точкой опоры для усиления эмансипации — бесконечно малыми очагами, разумеется, однако от расширения таких малых очагов и зависит шанс перемены.

Сноски:

1. Принцип невмешательства (дословно: «позвольте делать») (фр.).
2. До опыта (лат.).
3. На деле, фактически, де-факто (лат.).
4. Wind, Edgar. Art and Anarchy. New York: Knopf? 1964, p.101
5. Снимается (нем.)
6. Задним числом (лат.).
7. Я бы хотел повторить применительно к данному случаю, что de facto толерантность не может быть неразборчивой и «чистой» даже в самом демократическом обществе. Изложенные выше ситуативные ограничения помещают толерантность в определенные рамки еще до того, как она вступает в силу. Антагонистическая структура общества устанавливает здесь правила игры. Те же, кто пытается противостоять господствующей системе, а priori оказываются в невыгодном положении, которое не компенсируется терпимостью к их идеям, выступлениям и газетам.
8. «Чистыми досками» (лат.).
9. Sartre, Preface to Frantz Fanon, Les Damnes de la Terre. Paris: Maspero, 1961, р.22
10. В современных условиях фашизм стал следствием перехода к индустриальному обществу без революции. См.: Moore, Barrington. Social Origins и/ Dictatorship and Democracy. Boston: Beacon Press, 1966.
11. Сonsiderations on Representative Government. Chicago: Gateway Edition, 1962, p. 183.
12. Ibid., p. 181.
13. Предвосхищение основания {лат.).

Продолжение следует

Печатается по: Герберт МАРКУЗЕ. Критическая теория общества/ Репрессивная толерантность. М. Астрель. 2011