11 марта 2017

Николай СУХАНОВ: «Расстрелы оказали большое влияние на всю ситуацию»

Те, кто устраивает разного рода акции у вечного огня на Марсовом поле Санкт-Петербурга, должны понимать, в честь кого он зажжён, а зажжён в честь тех людей, которые пали ровно сто лет назад, выйдя на столичные улицы, чтобы выразить протест против векового деспотизма. Именно те дни и описывает их свидетель социал-демократ Николай Суханов.

Редакция Sensus Novus

Николай Суханов. Записки о революции. Продолжение

Николай Суханов / Гиммер (1882-1940)

В субботу, 25-го, с утра Петербург был насквозь пропитан атмосферой исключительных событий. Улицы, даже там, где не было никакого скопления народа, представляли картину необычайного возбуждения. Я вспоминал атмосферу Московского восстания 1905 года. Всё штатское население чувствовало себя единым лагерем, сплочённым против военно-полицейского врага. Незнакомые прохожие заговаривали друг с другом, спрашивая и рассказывая о новостях, о столкновениях и о диверсиях противника.

Но замечалось и то, чего не было в Московском восстании: стена между двумя лагерями — населением и властью — не казалась такой непроницаемой: между ними чувствовалась диффузия. Это увеличивало возбуждение и вливало в массы подобие энтузиазма.

Прокламации Хабалова (генерал-лейтенант Сергей Семёнович Хабалов, участник русско-турецкой войны 1877-1878 годов; с 13 июня 1916 года — главный начальник Петроградского военного округа; 24 февраля 1917 года на Хабалова была возложена вся полнота власти в столице — прим. ред. SN) срывались со стен совершенно открыто.

Городовые-одиночки вдруг исчезли с постов. Заводы стояли. Трамваи не ходили. Не помню, вышли ли газеты в этот день. Но, во всяком случае, события в несколько раз переросли всё то, что могла сообщить населению тогдашняя придушенная пресса.

 

Утром я по обыкновению отправился в своё «туркестанское» управление в конце Каменноостровского проспекта. Но понятно, что было не до орошения Туркестана. Я позвонил А [лексею] В [асильевичу] Пешехонову (член Народно-социалистической партии — прим. ред. SN), приглашая его к трём часам «на Сергиевскую к Николаю Димитриевичу» (Сергиевская улица — ныне улица Чайковского – прим. ред. SN). Согласно конспиративным обычаям, хорошо знакомым всякому российскому интеллигенту, он не спросил ни о каких подробностях — зачем, в каком составе? — и обещал прийти или прислать кого-либо из своих единомышленников.

Городовые-одиночки вдруг исчезли с постов. Заводы стояли. Трамваи не ходили. Не помню, вышли ли газеты в этот день.

Во втором часу, пригласив по телефону ещё одного представителя одной из левых организаций, я отправился на Сергиевскую, в квартиру, известную всему радикальному и демократическому Петербургу так же хорошо, как и всей столичной полиции. Об этой квартире я храню пренеприятное воспоминание: однажды осенью 1915 года, выйдя из этой квартиры с совещания в компании самых почтенных людей, совершенно игнорировавших целую роту филеров, которой мы были встречены у подъезда, я был принужден, как нелегальный, колесить в сопровождении одного их них по Петербургу целую ночь, а под утро во избежание ареста на улице привести его к подъезду «Современника», который я тогда редактировал и берег от полиции как зеницу ока…

До Сергиевской я забежал на Монетную, в редакцию «Летописи». Ни в редакции, ни в конторе также никакой работы не было. Все были полны событиями и новостями. Мне рассказывали, какие районы города оцеплены полицией и войсками и как лучше добраться до Таврического сада. Но рассказы эти не оправдались по той причине, что в действиях властей не было ни тени решительности и ещё меньше планомерности. Районы оцеплялись и освобождались без всякого плана и смысла. Движение разливалось в общем совершенно свободно, начиная убеждать в бессилии Хабаловых и Треповых (видимо, автор подразумевает генерала Дмитрия Фёдоровича Трепова, который во время Первой русской революции был генерал-губернатором Петербурга и товарищем министра внутренних дел, используя его фамилию как имя нарицательное — прим. ред. SN) самых отъявленных пессимистов.

Cтена между двумя лагерями — населением и властью — не казалась такой непроницаемой: между ними чувствовалась диффузия.

Почти у подъезда «Летописи», у ворот соседнего завода, я натолкнулся на небольшую группу штатских, с виду рабочих.

— Они чего хочут, — говорил один с мрачным видом. — Они хочут, чтобы дать хлеба, с немцем замириться и равноправия жидам…

«Не в бровь, а прямо в глаз», — подумал я, восхищённый этой блестящей формулировкой программы великой революции.

У Н [иколая] Д [митриевича] Соколова (внепартийный социал-демократ – прим. ред. SN) меня ждало разочарование. Собрание не носило никакого подобия представительства организованных групп и не представляло сколько-нибудь полно даже демократических течений. Оно носило совершенно случайный и притом однотонный характер. Пришли главным образом представители радикальной «народнической» интеллигенции. В числе присутствующих, в большинстве довольно безличных, я помню Н [иколая] С [ергеевича] Русанова (народоволец, затем — социалист-революционер — прим. ред. SN), В [ладимира] М [ихайловича] Зензинова (правый социалист-революционер — прим. ред. SN), Чернолусского. В такого рода собрании даже теоретическое выяснение интересующих меня вопросов не представляло интереса.

В момент же, о котором идёт речь, позиция буржуазии, от кадетов и прогрессистов до правых думских фракций, была совершенно ясна: это была позиция, с одной стороны, отмежевания от революции и выдачи её царизму, с другой — использование её для своих комбинаций.

Н. Д. Соколов ожидал прихода авторитетных представителей большевиков, но никто из них не явился. Вместо них явился Керенский (Александр Фёдорович; возглавлявшим фракцию «трудовиков» в Госдуме IV созыва — прим. ред. SN), который пришёл прямо с заседания думского «сеньорен-конвента» и мог служить, конечно, незаменимым источником информации о настроениях и планах руководящих политических групп буржуазии.

Рассказ Керенского, как всегда возбуждённый, несколько патетический и несколько театральный, говорил главным образом о панике и растерянности буржуазно-депутатской массы. Что же касается лидирующих кружков, то все их помыслы и усилия сводились не к тому, чтобы оформить революцию, пристать к ней, попытаться овладеть ею и стать на её гребне, а исключительно к тому, чтобы избежать её. Предпринимались попытки сделок и комбинаций с царизмом; политиканская игра велась вовсю. Но всё это было не только независимо от народного движения, но явно вопреки ему, явно за его счёт, явно ему на гибель.

Надо сказать, однако, что Керенский меньше всего вёл свой рассказ именно в таком освещении. Керенский, напротив, в такой растерянности одних и в спешных комбинациях других был склонен усматривать одни благоприятные симптомы, свидетельствующие об остроте положения. Закружившись в вихре событий, находясь в горниле политиканства, он явно не охватывал и не оценивал основных пружин и характерных штрихов возникающей революционной ситуации.

Между тем подчеркнуть отмеченные штрихи в позиции руководящей буржуазии крайне полезно. Мы знаем, как склонен или, по крайней мере, был склонен наш либерализм представлять роль в революции нашей буржуазии и, в частности, Государственной думы. Кому неизвестны постоянные, систематические утверждения, что именно цензовые круги, группировавшиеся вокруг Государственной думы, ликвидировали царизм, что именно они первые подхватили революционный порыв народа и чуть ли не самостоятельно произвели революцию?

Центральные части представляли собой сплошной митинг, причём население как будто особенно тяготело к Знаменской площади. Там с подножия памятника Александру III ораторы левых партий говорили непрерывно и совершенно беспрепятственно.

Действительное положение дел мне ещё придется до некоторой степени осветить в моих дальнейших записках (как сказано, отнюдь не претендующих на значение исторического очерка революции). В момент же, о котором идёт речь, позиция буржуазии, от кадетов и прогрессистов до правых думских фракций, была совершенно ясна: это была позиция, с одной стороны, отмежевания от революции и выдачи её царизму, с другой — использование её для своих комбинаций. Но это, отнюдь, не была позиция присоединения к ней, хотя бы в форме её покровительства.

Не получив из рассказа Керенского материала по особо интересующим меня сторонам дела, я предпринял безнадёжные попытки осветить самому себе вопрос путём активного вмешательства, путём прямых и косвенных расспросов. Сам Керенский, конечно, мог иметь соответствующий материал в результате своего непрерывного общения с различными думскими кругами. Однако из моих попыток ничего не вышло, кроме недоразумения, показавшего, что для Керенского, как и для некоторых из присутствующих, поддержавших его, моя постановка вопросов и проблема о будущей власти кажутся никчёмными и, во всяком случае, несвоевременными, не относящимися к делу.

<…>

Керенский принял обычный в разговоре со мной полемический тон и скоро начал сердиться, так что я предпочёл прекратить беседу, не вызывавшую достаточного интереса у присутствующих.

В квартиру Н. Д. Соколова приходили новые люди и приносили совпадающие между собой известия о небывало грандиозном движении на улицах. Центральные части представляли собой сплошной митинг, причём население как будто особенно тяготело к Знаменской площади (ныне — площадь Восстания – прим. ред. SN). Там с подножия памятника Александру III ораторы левых партий говорили непрерывно и совершенно беспрепятственно. Основным лозунгом было по-прежнему «Долой войну!», которая наряду с самодержавием толковалась как источник всех бедствий, и, в частности, продовольственной разрухи.

Полицейские и казачьи части в большом количестве разъезжали и расхаживали по улицам, медленно пробираясь среди толп. Но никаких активных действий не предпринимали, чрезвычайно поднимая этим настроение манифестантов.

Вместе с тем сообщения говорили о растущем разложении среди полиции и войск. Полицейские и казачьи части в большом количестве разъезжали и расхаживали по улицам, медленно пробираясь среди толп. Но никаких активных действий не предпринимали, чрезвычайно поднимая этим настроение манифестантов. Полиция и войска ограничивались тем, что отбирали красные знамёна в тех случаях, когда это было технически удобно и не обещало свалки.

В это время принесли первое сообщение о симптоматичном эксцессе в какой-то казачьей части. Полицейский пристав, ехавший верхом во главе полицейского отряда, бросился с шашкой на знаменосца или на оратора; тогда на него налетел бывший неподалеку казак и отрубил приставу руку. Пристава унесли, но, как говорили, никаких дальнейших последствий на улице этот инцидент не имел…

Наше заседание приняло окончательно характер беспорядочной, приватной беседы. И, помню, Н. Д. Соколов ко мне, в частности, обратился с речью, содержание которой я оценил лишь впоследствии. Как представитель оборонческого течения, он указывал на опасность тех антивоенных лозунгов, вокруг которых происходит народное движение, на которых партийными ораторами фиксируется по преимуществу внимание масс. Соколов подчеркивал при этом не ту сторону дела, которая все время интересовала меня — не неизбежный отказ буржуазии присоединиться к революции при таких условиях, он указывал на неизбежность раскола на этой почве в среде самой демократии, даже в среде пролетариата. Этой стороне дела я тогда не придавал значения просто потому, что слишком верил (может быть, преувеличивая) в монопольное господство среди масс тех партий и течений, которые представляли социалистическое меньшинство в Германии или во Франции. К тому же характер наступившей революции был совершенно неясен, и, в частности, никто не мог предусмотреть роль в ней армии с её офицерско-мужицким составом. Раскол в самих активных революционных пролетарско-армейских кадрах вскоре же оказался действительно важнейшим фактором, при свете которого приходилось направлять всю военную политику революционной демократии. Но тогда этой стороной дела я не интересовался, уделяя своё главное внимание позиции крупнобуржуазных кругов и их отношению к революции.

Полицейский пристав, ехавший верхом во главе полицейского отряда, бросился с шашкой на знаменосца или на оратора; тогда на него налетел бывший неподалеку казак и отрубил приставу руку.

Однако так или иначе мы вполне сходились с Н. Д. Соколовым в наших практических выводах. Как человека, более и определённее других выступавшего против войны, как литератора, имевшего довольно прочную репутацию пораженца, интернационалиста и ненавистника патриотизма, Н. Д. Соколов убеждал меня выступить сейчас как можно решительнее против развертывания антивоенных лозунгов и содействовать тому, чтобы движение проходило не под знаком «Долой войну!». Он говорил, что в моих устах соответствующие аргументы будут лишены злостного контрреволюционного характера и будут более убедительны для руководителей движения. Начавшись же как движение против войны, революция погибнет от немедленных внутренних раздоров.

Как бы ни относился я к такой аргументации, но я всецело сочувствовал её конечным выводам и обещал моё полное содействие оборонцам и радикальным, группам против последовательных классовых интернационалистских принципов против своих собственных принципов.

Не надо, однако, думать, что я придавал сколько-нибудь существенное значение этому содействию и рассчитывал как бы то ни было повлиять на движение; напротив, я делал и говорил то, что считал нужным, но я чувствовал себя совершенно оторванным от центров революции и вполне бессильным что-либо сделать. Ни малейшего влияния на руководящие центры движения я за собой не числил.

Надо упомянуть здесь, что начиная с 1906–1907 годов я не был связан формально ни с одной из партий и организаций. Моё положение «дикого», конечно, исключало возможность непосредственной, а тем более какой-либо руководящей работы в практическом социализме. Я был литератором по преимуществу. Но моя литературная деятельность была всё же тесно связана с движением, а за время войны мои работы благодаря случайным обстоятельствам были популярны среди широких кругов социалистических деятелей и служили им материалом для практической работы. Вместе с тем не связанный формально и организационно, я был связан фактически, в силу личных знакомств и деловых сношений, со многими, можно сказать, со всеми социалистическими партиями и организациями Петербурга.

Авторитетнейших руководителей, партийных лидеров не было налицо ни в одной из партий, почти без исключения. Они были в ссылке, в тюрьмах или в эмиграции.

Здесь совсем не место и вообще не особенно интересно описывать моё положение среди партий и выяснять его источник. Скажу только, что ещё с эпохи редактирования мною «Современника», который мне, несомненно, удалось сделать межпартийным литературным центром и собрать в нём видные силы всех социалистических течений, я сохранял довольно тесные связи со всеми социалистическими партийными кругами. Центры довольно хорошо знали меня и нередко использовали по различным делам. И, в частности, уже в качестве редактора «Летописи» я сохранял самые интенсивные сношения с литературно-социалистической эмиграцией разных направлений. Во время войны меня постоянно привлекали в различные нелегальные литературные предприятия интернационалистского оттенка. А кроме того, вероятно, ни одна попытка межпартийных блоков, объединений, коалиций в последние годы не обходилась без моего участия. В таком положении я находился и ко времени революции.

Это положение во время революции представляло и некоторые несомненные выгоды с точки зрения лёгкости личных сношений и подвижности между теми пунктами, которые представляли преимущественную важность и интерес. Но это положение лишало меня и выгод партийного человека и руководителя, ибо я все же оставался для всех «диким» и чужим.

А между тем необходимо припомнить и подчеркнуть сейчас же всё своеобразие тогдашней партийной обстановки и всё отличие партийных центров Петербурга от тех, которые возникли в период революции, а именно: авторитетнейших руководителей, партийных лидеров не было налицо ни в одной из партий, почти без исключения. Они были в ссылке, в тюрьмах или в эмиграции. На постах ответственных руководителей великого движения в ответственнейшие его моменты стояли люди совершенно второстепенные, может быть, искусные организаторы, но во всяком случае рутинёры обычной партийной работы эпохи самодержавия. Надлежащих политических горизонтов в новой обстановке, действительного политического руководства событиями, словом, действительной высоты положения от них в огромном большинстве случаев было ожидать нельзя. В ряду таких руководителей движения я чувствовал себя полноправным и небесполезным. Но я был оторван от их работы. И кроме сознания бессилия как-либо повлиять на события в моём мозгу ничего не было во время беседы с Соколовым.

Народ не тяготел к Государственной думе, не интересовался ею и не думал ни политически, ни технически делать её центром движения.

Публика стала расходиться — кто на улицу, кто в другие комнаты, кто по домам. Керенский сорвался с места и, заявив, что он снова направляется в Думу, переполненную депутатами с утра до вечера, пригласил меня и Зензинова зайти к нему примерно через час узнать последние новости. Протолковав на разные темы ещё с полчаса у Соколова, мы с Зензиновым потихоньку направились к Керенскому. Мы вспоминали Москву 1905 года, перебирали сцены Декабрьского восстания, в котором участвовали оба. Но в районе Сергиевской, Тверской, Таврического сада было тихо и пустынно. Отметить это небезынтересно. Народ не тяготел к Государственной думе, не интересовался ею и не думал ни политически, ни технически делать её центром движения. Наши либеральные политики, которые 14 февраля объявляли движение, приуроченное к созыву Думы, провокационным, потом прилагали все усилия к тому, чтобы Думу сделать знаменем движения, а её судьбу — поводом и причиной его. Со всем этим нам ещё придется иметь дело. Но все эти тенденции не имеют ни малейшего подобия истины.

Керенского мы, однако, дома не застали. В переднюю к нам выбежали его два мальчика, бывшие в курсе событий, и рассказали, что «папа недавно звонил из Думы». Он сообщил, что на Невском происходит стрельба, что жертв много.

В это время вернулась со службы жена Керенского — Ольга Львовна. Она служила в каком-то общественном учреждении, помещавшемся приблизительно в центре Невского проспекта, близ Казанской площади. Из окон своего учреждения она только что видела огромную манифестацию, направляющуюся со знаменами к Знаменской площади. Манифестация была обстреляна ружейным огнем, стрельба продолжалась несколько минут, была свалка. Но какая именно воинская часть стреляла и каковы жертвы, ни разглядеть в сумерках, ни разузнать не удалось.

Власти должны были, немедля ни часа, найти и пустить в дело надлежащую военную или полицейскую часть. Колебания и промедления были явно и буквально подобны смерти. Момент был, решающий судьбу векового царизма…

Развязка близилась. Не делать попыток для подавления беспорядков было для властей теперь совершенно немыслимо. Это значило окончательно и без возврата сложить оружие и стать перед совершившимся фактом поражения существующего строя. Власти должны были, немедля ни часа, найти и пустить в дело надлежащую военную или полицейскую часть. Колебания и промедления были явно и буквально подобны смерти. Момент был, решающий судьбу векового царизма… Какая именно часть расстреливала на Невском манифестацию вечером 25 февраля, я не знаю до сих пор. Но так или иначе властям удалось перейти в наступление. Это был поворотный пункт событий, вступивших в новую фазу.

Если бы сил для наступления хватило, если бы удалось терроризировать безоружное и всё ещё распылённое население и разогнать его по домам, движение могло быть так же (хотя бы и ненадолго) ликвидировано, как раньше десятки раз ликвидировались беспорядки. Важно было преодолеть мёртвую точку и, сбив настроение масс одним ошеломляющим ударом, пресечь вместе с тем разложение в воинских частях. Рискованная, отчаянная, быть может, последняя попытка должна была быть сделана без промедления. И она была сделана и оказалась последней.

Когда мы с Зензиновым вышли от Керенского, было уже почти совершенно темно. Пройдя от Смольного всю Тверскую, мимо слабо освещенного Таврического дворца и его безмолвного сквера, мы пошли по Шпалерной. Я пробирался к себе на Петербургскую сторону.

Кровавые, хотя и небольшие стычки начались кое-где на рабочих окраинах. Некоторые крупнейшие заводы были заняты, а иные — осаждены войсками.

Никаких выстрелов не было слышно. Ближе к Литейному, где мы расстались, встречались небольшие группы рабочих, которые передавали слухи о начавшемся наступлении: кровавые, хотя и небольшие стычки начались кое-где на рабочих окраинах. Некоторые крупнейшие заводы были заняты, а иные — осаждены войсками. В некоторых местах нападавшим оказывался отпор пистолетными выстрелами рабочей молодёжи, а больше — камнями подростков.

На Выборгской стороне, как сообщали прохожие, из вагонов трамвая и телеграфных столбов строились баррикады.

Пересекши по льду пустынную Неву от Литейного к Троицкому мосту, я зашёл на Кронверкский к Горькому.

<…>

… к Горькому один за другим приходили люди как знакомые, так и незнакомые как мне, так и самому Горькому. Приходили посоветоваться, поделиться впечатлениями, расспросить и разузнать, что делается в различных кругах. Горький, естественно, имел связи со всем Петербургом сверху донизу.

<…>

Между тем приходили довольно ответственные руководители большевиков. И их прямолинейность, а вернее, их неспособность вдуматься в политическую проблему и поставить её производили на нас угнетающее впечатление. Однако, надо сказать, что наши аргументы всё же не оставались без влияния на этих людей, явившихся прямо от рабочих котлов и партийных комитетов. Эти люди в эти дни варились совершенно в иной работе, обслуживая технику движения, форсируя решительную схватку с царизмом, организуя агитацию и нелегальную печать. И наша аргументация заставляла их задумываться уже самой новизной огромных проблем, впервые представших перед их сознанием.

Выступали, производя эффект среди интеллигентской публики, несколько рабочих прямо от станков, которые добросовестно использовали весь наличный материал для агитации.

Горький принимал в этих разговорах самое активное участие. Кроме большевиков, с которыми Горький был связан по традиции более других социалистических организаций, приходили и другие; из них некоторые через двое суток оказались моими товарищами по Исполнительному Комитету. Квартира Горького начала быть естественным центром если не какой-либо организации, то информации и тяготения различных элементов, так или иначе связанных с движением. Мы сговорились на другой день около полудня собраться у него.

В это самое время шло заседание общественных организаций в городской думе. Официально оно было посвящено продовольственному вопросу, но, разумеется, целиком проходило под знаком общей политики и растущей революции. Возбуждение переполненного зала было огромное. Думские депутаты — Керенский, Скобелев (Матвей Иванович Скобелев, на тот момент – социал-демократ, меньшевик – прим. ред. SN) — произносили зажигательные речи, насыщенные новой, доселе публично ещё не употребляемой революционной терминологией, возбуждавшей страсти и энтузиазм. Их практическим лозунгом было, однако, не что иное, как «ответственное министерство». И здесь к думской левой охотно присоединялась и либеральная (думская же) буржуазия в лице выступавшего Шингарёва (Андрей Иванович Шингарёв — в 1915-1917 годы — председатель военно-морской комиссии Государственной думы. В августе 1915 избран Думой в состав Особого совещания для обсуждения и объединения мероприятий по обороне государства. Член Бюро либерального Прогрессивного блока; затем станет министром Временного правительства; в день предполагавшегося открытия Учредительного Собрания 28 ноября [11 декабря] 1917 года большевистские власти его как одного из лидеров «партии врагов народа» заключат в Трубецкой бастион Петропавловской крепости, откуда по состоянию здоровья его переведут в Мариинскую больницу, где его убьёт караул — прим. ред. SN) и других.

Перед началом этого собрания на Старом Невском в помещении Петербургского союза потребительских обществ заседало и вышеупомянутое совещание деятелей рабочего движения, профессионалов и кооператоров. После заседания участники его разделились: большая часть их отправилась в городскую думу, а остальные — на Литейный проспект, в помещение рабочей группы Центрального военно-промышленного комитета. И здесь все пришедшие вместе с остатками рабочей группы были арестованы полицией. Об этом было немедленно сообщено в городскую думу, и это произвело огромный эффект. Действуя на глазах у народа, подталкиваемые левыми депутатами и собравшимися возбуждёнными рабочими, либеральные думцы с Шингарёвым во главе «изнасиловали» городского голову Лелянова (Павел Иванович Лелянов — 1850-1932 — прим. ред. SN), отправив его к телефону добиваться от градоначальника немедленного освобождения арестованных. «Помилуйте! Какая возможна общественная работа, какое возможно содействие правительству в продовольственном деле, когда…» и т. д… Лелянов добился от градоначальника положительного ответа.

На карте стоял вековой режим, воплощавший в себе не только рухлядь старых привилегий, но и надежды буржуазии, почуявшей более опасного врага.

Ещё большее возбуждение вызвала стрельба на Невском, когда в городскую думу стали приносить раненых и пришлось превратить одну из комнат в лазарет. Выступали, производя эффект среди интеллигентской публики, несколько рабочих прямо от станков, которые добросовестно использовали весь наличный материал для агитации.

Вообще, всё собрание не замедлило утерять всякое подобие делового заседания «авторитетных», «влиятельных» и, конечно, вполне лояльных организаций и превратилось в революционный митинг. Понятно, что это и требовалось в данный момент. Деловые «заключения» и «представления» правительству по продовольственному делу были сейчас, по меньшей мере, никчёмны.

Но революционный митинг так и ограничился агитацией, не сумев сформулировать ни «резюме» политической обстановки, ни практических лозунгов… Было решено собраться на следующий день, в воскресенье. Но это не удалось в силу нижеописанных обстоятельств…

К тому часу, когда в Петербурге обычно запирали ворота, я отправился от Горького домой, чтобы успеть по обыкновению проскользнуть незамеченным мимо дворника в свою квартиру чёрным ходом. На улицах было тихо. По-прежнему не оставляло сознание беспомощности и сосала тоска по непосредственной большой работе.

Из Выборгского, самого боевого, впоследствии большевистского, района сообщали о серьёзных активных выступлениях рабочих против полиции и войск.

На другой день, в воскресенье, 26 февраля, я снова отправился к Горькому. На улицах висели, а также валялись сорванными и скомканными новые прокламации генерала Хабалова. Расписываясь в них всенародно в своём бессилии и указывая, что его прежние предупреждения не повели ни к чему, он снова угрожал «решительными» мерами и «применением оружия» против «беспорядков» и «скоплений». Этот день, действительно, прошёл под знаком решительных мер и применения оружия. Последняя отчаянная попытка была предпринята. На карте стоял вековой режим, воплощавший в себе не только рухлядь старых привилегий, но и надежды буржуазии, почуявшей более опасного врага. День прошёл в последней схватке, среди звона оружия и порохового дыма. Вечер показал, что игра проиграна, к вечеру карта была бита.

Осада заводов и рабочих кварталов продолжалась и была усилена. На улицы в большом количестве были двинуты пехотные части, которые оцепили мосты, изолировали районы и принялись основательно очищать улицы.

Около часа дня на Невском пехота, как известно, довела ружейный огонь до огромной интенсивности. Невский, покрытый трупами невинных, ни к чему не причастных людей, был очищен. Слухи об этом быстро облетели город. Население было терроризировано, и уличное движение в центральных частях города было ликвидировано. Часам к пяти уже могло казаться, что царизм снова выиграл ставку и движение будет раздавлено.

Осада заводов и рабочих кварталов продолжалась и была усилена. На улицы в большом количестве были двинуты пехотные части, которые оцепили мосты, изолировали районы и принялись основательно очищать улицы.

Однако и в эти критические часы атмосфера на улицах была совершенно иная, чем приходилось много раз наблюдать при подавлении беспорядков. И, несмотря на панику обывателя, на неизбежную психологическую реакцию сознательных демократических групп, эта атмосфера продолжала давать все основания для самого законного оптимизма.

Отличие от прежних «беспорядков» заключалось в состоянии и во всём внешнем облике «подавляющих» движение армейских, казачьих и даже полицейских частей. Кого-то из них, быть может юнкеров, заставили стрелять, и этим терроризировали безоружную распыленную толпу. Другие послушно стояли густыми цепями вокруг некоторых пунктов. Третьи, также послушные приказу, группами ходили по городу в качестве патрулей. Но всё это носило какой-то случайный, несерьёзный, ненастоящий характер. И цепи, и патрули имели такой вид, что они жаждут организованного насилия над собой, высматривают и ищут повода для сдачи. Городовые-одиночки вообще давно уже исчезла. Патрули, не маршировавшие, а разгуливавшие по городу, действительно были обезоружены во многих местах без сколько-нибудь серьёзного сопротивления. В каждой толпе и группе серело огромное количество органически слившихся солдатских шинелей…

Часа в два или три мы от М. Горького небольшой компанией отправились на улицы за личными наблюдениями.

С Петербургской стороны мы хотели пробраться на Невский. Толпа по направлению к Троицкому мосту становилась всё гуще и гуще. Она, запружая скверы, Каменноостровский проспект и площадь перед Троицким мостом, разбивалась на множество групп, центрами которых были люди, возвращавшиеся из города на Петербургскую сторону.

Около часа дня на Невском пехота, как известно, довела ружейный огонь до огромной интенсивности. Невский, покрытый трупами невинных, ни к чему не причастных людей, был очищен.

Независимо от пола, возраста и состояния, одни по слухам, другие в качестве очевидцев возбужденно рассказывали о расстрелах случайной, неорганизованной и неманифестировавшей толпы на больших центральных улицах. А вместе с тем все рассказчики сходились в своих впечатлениях о паническом и растерянном состоянии стрелявших частей, которые открывали беспорядочную пальбу вдоль улиц на огромном расстоянии от «противника». Рассказывали об огромном количестве жертв, причём в цифрах, конечно, расходились — от немногих десятков до многих тысяч.

Мы пробирались к мосту. На стене Петропавловской крепости царило оживление и были видны около пушек вооружённые отряды пехотинцев. Толпа ожидала оттуда наступательных действий и с любопытством смотрела туда, но не расходилась.

На мосту, заграждая вход, стояла плечом к плечу цепь солдат Гренадёрского полка. Несмотря на присутствие офицера, они держались весьма вольно, оживлённо беседуя с толпой на политические темы. Агитация их была в полном ходу, в терминах, совершенно недвусмысленных. Солдаты посмеивались, иные сосредоточенно слушали и молчали. Пропустить сквозь цепи через мост они отказывались, но дело не обходилось без просачивания отдельных прохожих, которых не возвращали. Вообще, прямого неповиновения не было, но для активных операций это был явно негодный материал, и начальствующим лицам отряда явно не оставалось ничего делать, как пассивно созерцать сквозь пальцы эту картину «разврата».

Чтобы этот отряд взял ружья на прицел и открыл пальбу по своим собеседникам, было немыслимо, и никто из толпы не верил в такую возможность ни на минуту. Напротив, солдаты явно не имели ничего против того, чтоб их фронт был прорван, и, вероятно, многие поделились бы своим оружием с толпой. Но в толпе не было ни таких намерений, ни таких сил…

Население было терроризировано, и уличное движение в центральных частях города было ликвидировано.

Мы возвратились к Горькому, который сносился по телефону с различными представителями буржуазного и бюрократического мира. Его основным впечатлением была та же, царившая среди них растерянность и незнание, что предпринять. Собеседниками Горького не были центральные фигуры, но и периферия достаточно отражала настроение руководящих сфер. Как это ни странно, но расстрелы оказали большое влияние на всю ситуацию; они произвели крайне сильное впечатление не только на обывателей, но и на политические круги, и из них раздавались голоса о «самых решительных представлениях».

В этом было противоречие обывательской психики и классового привилегированного положения; ведь было ясно не только царскому холопу Хабалову, но и боящемуся превыше всего революции национал-либералу Милюкову, что спасти старый строй можно лишь отчаянной попыткой кровавого подавления. Больше царизму, равно как и тем, для кого царизм был лучше революции, делать было нечего. Но всё же расстрелы вызвали явную реакцию полевения среди всей буржуазной политиканствующей массы…

Я звонил по телефону в квартиры многих левых деятелей — писателей, депутатов, но большей частью безуспешно. В квартире Керенского я поймал Соколова, который сидел с Ольгой Львовной в ожидании сведений из Думы, но он не мог сообщить мне ничего существенного. Большинства из тех, кому я звонил, не было дома, другие говорили только о расстрелах, и, в общем, они подтверждали сдвиг на этой почве более правой части общества и стремление использовать создавшуюся ситуацию со стороны более левых.

Патрули, не маршировавшие, а разгуливавшие по городу, действительно были обезоружены во многих местах без сколько-нибудь серьёзного сопротивления.

Но в общем «высшая политика» в эти часы проходила по-прежнему — не под знаком революции и низвержения царизма, а под знаком соглашения с ним на почве его некоторого обуздания. По телефону сообщали, что районы города разъединены и пробраться в центр нет возможности. Иными это опровергалось. Но не было определённой цели, с которой можно было бы пуститься в экскурсию. Все депутаты были безвыходно в Думе, куда доступа не было. К Горькому по-прежнему приходили люди и стекались сведения. И как ни мало это могло уволить волнение и тоску по «горнилам событий» и по работе, приходилось оставаться там.

Время проходило в расспросах, бесплодных умозаключениях и спорах, становившихся нудными и трепавших нервы. В рабочих районах, по слухам, продолжалось уличное движение и митинги. Из Выборгского, самого боевого, впоследствии большевистского, района сообщали о серьёзных активных выступлениях рабочих против полиции и войск. По временам слышалась отдалённая ружейная пальба.

Часу в восьмом Горький позвонил, между прочим, Шаляпину, спрашивая, что слышно в его сферах. Шаляпин рассказал странную историю. Ему только что звонил Леонид Андреев, квартировавший в доме на Марсовом поле, рядом с павловскими казармами. И он лично видел из окна, как какая-то пехотная часть с Марсова поля в течение долгого времени систематически обстреливала павловские казармы. Больше ничего Андреев сообщить не мог, и насчёт смысла всего этого, по словам Шаляпина, они оба в полном недоумении… Сомневаться в достоверности этих сведений как будто было нельзя. Но истолковать их действительно не было возможности.

Я усилил свою телефонную деятельность и, к счастью, вскоре попал на Керенского, который явился на минутку домой из Государственной думы. Керенский немедленно сообщил в самых категорических выражениях, что Павловский полк восстал. Большая часть его вышла на улицу и вступила в перепалку с оставшимся в казармах, верным царю или пассивным меньшинством. Эту перепалку и видел из своего окна Л. Андреев.

Как это ни странно, но расстрелы оказали большое влияние на всю ситуацию; они произвели крайне сильное впечатление не только на обывателей, но и на политические круги.

События сразу вышли на новый путь, предвещавший победу. Восстание полка в общей обстановке последних дней означало почти наверняка битую карту царизма. Однако в устах Керенского события были преувеличены.

Как выяснилось потом, дело обстояло следующим образом. Небольшой отряд конной полиции имел директиву разогнать толпу, скопившуюся на Екатерининском канале; ради безопасности городовые стали стрелять в неё с противоположной набережной, через канал. В это время на Екатерининском канале по набережной, занятой толпой, проходил посланный куда-то отряд павловцев — четвёртая рота, вся или часть её. И здесь произошёл исторический факт, знаменовавший перелом событий, открывший новые перспективы движения. Видя картину расстрела безоружных, видя раненых, падающих около них, находясь сами в районе обстрела, павловцы открыли огонь через канал по городовым.

Это был первый случай открытого массового столкновения между вооружёнными отрядами. Его подробно описал нам товарищ (не помню — кто), пришедший позднее в квартиру Горького; он проходил в это время по Екатерининскому каналу и видел лично раненых городовых и их окровавленных лошадей. Павловцы же вернулись к своим казармам уже в качестве бунтовщиков, сжегших свои корабли, и призывали товарищей присоединиться к ним. Тут и произошла перестрелка между верной и восставшей частью полка. Насколько со стороны павловцев всё это было сознательным актом и насколько результатом мгновенного инстинкта, нервного подъёма и простой самозащитой, невозможно сказать. Но объективное значение этого «дела» на Екатерининском канале было огромно и вполне очевидно. Павловскому полку, во всяком случае, принадлежит честь первого в революции выступления армии против вооруженных сил царизма.

Расстрелы вызвали явную реакцию полевения среди всей буржуазной политиканствующей массы…

Никаких сомнений ведь ни для кого быть не могло; ни о какой конечной победе революции не могло быть речи без победы над армией, без перехода армии — активно или пассивно, но непременно в большей своей части — на сторону революционного народа. И Павловский полк положил этому начало вечером 26 февраля.

Это была страшная брешь в твердыне царизма. Это снова разрешало кризис в течении событий, кризис, созданный наполовину успешными попытками царских властей раздавить движение оружием. Теперь снова после депрессии нас всех охватывал дух оптимизма и, можно сказать, энтузиазма, а мысли снова обращались к политическим проблемам революции. Ибо события снова повернули курс на революцию, заставляя презирать все попытки и все надежды ликвидировать движение гнилым компромиссом с распутинским режимом…

Керенский сказал, что у него собралось несколько человек из близких ему кругов. Но никаких сколько-нибудь содержательных, практических «резюме» политического положения Керенский по-прежнему не дал. Соответствующего материала, очевидно, не давали ни непрерывное варево в Думе, ни впечатления от каких-либо иных сфер. Думский «Прогрессивный блок» с каждым часом левеет — вот и всё, что мог сообщить Керенский. Собравшаяся у него компания уже расходилась, да и ничего существенного в смысле информации не обещала. Идти туда, рискуя не преодолеть всех полицейских препятствий, не было смысла.

«Высшая политика» в эти часы проходила по-прежнему — не под знаком революции и низвержения царизма, а под знаком соглашения с ним на почве его некоторого обуздания.

Часу в одиннадцатом я позвонил в Государственную думу с целью вызвать первого попавшегося левого депутата. К телефону подошёл Скобелев, сообщивший, что Таврический дворец уже пуст. Все разошлись растерянные, потрясённые, истрепанные. Боевое настроение растёт и ползёт налево. На завтра назначено заседание. Но ходят слухи, почти достоверные, о том, что утром будет объявлен указ о роспуске Государственной думы. Больше ничего Скобелев рассказать не мог.

Мы сидели и толковали у Горького до глубокой ночи. События развертывались явно благоприятно. Передавали о выступлениях некоторых других воинских частей.

Я отправился домой, не разбирая времени, и смело разбудил звонком швейцара, пройдя через парадную дверь.

На улицах было тихо.

Продолжение следует