8 июля 2014

Шарль Пеги: сберегательная книжка — имитация веры и надежды

Отец Павел КАРТАШЁВ (протоиерей, настоятель Преображенской церкви села Большие Вяземы). Шарль Пеги о литературе, философии, христианстве. Продолжение.

Шарль Пеги (1873–1914)

Шарль Пеги (1873–1914)

1.5. Влияние философии интуитивизма на религиозные убеждения Пеги

Вокруг «Двухнедельных тетрадей», издаваемых Шарлем Пеги, собрались авторы, которых нельзя назвать единомышленниками. Разумеется, их нечто объединяло: не столько личность Директора — некоторых связывала с ним крепкая дружба, иные со временем отходили от него, а иные никогда лично не сближались с составителем «Тетрадей», сколько заявленный основателем издания и на деле проводимый главный критерий отбора материалов для публикации: это должны быть совершенно искренние, честные, ангажированные тексты.

Критерий весьма нечёткий и рискованный, но как раз личность Пеги охраняла «Тетради» от крайностей всеядности, ведущих к саморазрушению. Неанонсированные принципы самосохранения не могли не соблюдаться, и основывались они на презумпции нефривольного, ни в коем случае не ироничного отношения к личности соперника или друга, на строгой и требовательной любви [1], которыми, по позднейшим отзывам Даньеля Алеви, Жюльена Бенда, братьев Жерома и Жана Таро, Ромена Роллана, Жозефа Лотта, Анри Бергсона и других, отличался Пеги.

Жюльен Бенда был его оппонентом в дискуссиях по поводу философии интуитивизма. К удивлению своих друзей, Пеги, последовательный сторонник Бергсона, опубликовал в «Тетрадях» анти‑бергсоновскую работу Бенда «Патетическая философия». Пеги объяснял это тем, что как редактор он никогда не отвергал никаких текстов по тенденциозным соображениям. Он уважал в противнике его убеждённость, лишь бы она была компетентной и говорила о серьёзном стремлении к истине. Он возражал своим противникам при случае устно и, конечно, собственными трудами.

Эссе «Очерк о г‑не Бергсоне и бергсоновской философии» и «Общий очерк о г‑не Декарте…» являются его ответами критикам Бергсона: философу‑томисту Жаку Маритену; поэту, эссеисту и общественному деятелю, не скрывавшему своего антисемитизма, Шарлю Моррасу; писателю и публицисту Жюльену Бенда. Пеги и Бенда дружили с молодых лет и их взаимная симпатия не омрачалась идейными разногласиями.

[pullquote]Пеги известно, что интуитивизм Бергсона упрекают в отсутствии положительного, позитивного, утверждающего знания. На замечания критиков — «что же это за изображение, в котором всё сводится к изобличению старой привычки, к отрицанию?» — Пеги отвечает, что удержать, не дать человеку скатиться в пропасть, потеряться уже говорит о большом труде. На удержании зиждутся самые прочные морали.[/pullquote]

В «Общем очерке о г‑не Декарте…» Пеги радуется тому, что два таких разных человека — он и Бенда, которых, впрочем, роднит прямодушие, жажда правды, но многое и разъединяет, в первую очередь то, что относится к восприятию мира (Бенда в философии выступает пламенным сторонником абсолютной строгости и неумолимой рассудочности, а Пеги, как он просто сообщает о себе, «благочестивый христианин») [2], два таких непохожих собеседника находят общий язык и ценят возможность общения. Объяснение этого сходства несхожего, предложенное в очерке, существенно и красноречиво уточняет черты интеллектуально‑нравственного образа самого автора: «Оба вместе и один по отношению к другому чувствуют себя причастными чему‑то общему: им ведомо несравненное достоинство мысли, и они, вопреки и против всего несогласного с ними мира, вопреки и против всех варваров знают, что не существует ничего более значительного и серьёзного, чем мысль» [3].

В своём уходящем в глубину веков роде Пеги был первым человеком, посвятившим себя умственному труду. Его неутомимое трудолюбие подтверждается не только свидетельствами очевидцев, но и объёмом сделанного им; он принадлежит к числу наиболее плодовитых писателей Франции.

В интеллектуальном ремесле Пеги видел себя искусным мастером, который никому так не доверяет, как себе: его авторецензии и автохарактеристики важны и для понимания его мировоззрения, и для описания его поэтики: «Замкнутый и упрямый, крестьянский сын, христианин, бунтующий без передышки, всегда сопротивляющийся власти. В доме, где мать по семнадцать часов в сутки в течение сорока или пятидесяти лет плела стулья, он, прилежный ученик, никогда не признавал своим ничего, кроме этой верхней детали скелета, в которой мозг и которая не может не быть в такой же форме, готовности к труду как и другая часть скелета, именуемая пальцами руки.

Подобно своим предкам, работавшим в страду по шестнадцать и восемнадцать часов в винограднике, в разгар лета и до сентября, от раннего рассвета до полной темноты, и он хотел трудиться изо всех сил. Он хотел изготавливать драмы, словесные гобелены, диалоги, очерки, как выплетают стулья, строка за строкой, стих в стих… Ему хотелось за рабочим столом, на семидесяти квадратных дециметрах, покрытых толстым зеленым сукном, делать то же, что его предки в долине Валь и на склонах Сен‑Жан‑де‑Брей: дни без счёта и без границ… без старения. Дни, когда винодел утомлял виноградник, жнец утруждал жатву» [4].

По воспоминаниям Жюльен Бенда, опубликованным в 1939 году, его прогулки с Пеги вдвоём были почти ежедневными на протяжении последних четырёх лет перед войной. Разумеется, они проговаривали все свои проблемы и один прекрасно знал аргументы и планы другого. После выхода в свет антибергсоновской «Патетической философии» в «Тетрадях» в конце ноября 1913 года, Пеги, спустя ровно пять месяцев, помещает там же ответ — «Очерк о г‑не Бергсоне и бергсоновской философии». Этот текст он адресовал через своего постоянного собеседника всему лагерю критиков интуитивизма.

В развернувшихся дебатах многие вопросы возникали по обыкновению из‑за терминологической неясности, которую, на взгляд автора, необходимо устранить. Бергсон предупреждает Пеги, подвергнув пересмотру «интеллектуализм», злоупотребление готовыми идеями и расхожими, шаблонными понятиями, не покусился ни на интеллект, ни на здравый смысл, ни на мудрость, ни на логику. Если он каким‑либо образом и вторгся в пределы этих ментальных сфер, то с целью их органического, внутреннего обновления, ничего не меняющего в структурах, в арсенале концептов и формул.

[pullquote]Подобно своим предкам, работавшим в страду по шестнадцать и восемнадцать часов в винограднике, в разгар лета и до сентября, от раннего рассвета до полной темноты, и Пеги хотел трудиться изо всех сил. Он хотел изготавливать драмы, словесные гобелены, диалоги, очерки, как выплетают стулья, строка за строкой, стих в стих…[/pullquote]

Интуитивизм Бергсона подобен органике, динамике и чужд механике или кинематике. Внутренняя революция в умозрении, начатая, среди прочих мыслителей, Бергсоном, заключалась не в подрыве доверия к интеллекту, но в углублении и усилении мыслительных процессов и возможностей.

Бергсон не спекулирует ложной патетикой, пустым красноречием — возражает Жюльену Бенда автор очерка, — но и само патетическое как особое и законное состояние души и зрение ума, обновляет. Ибо патетика, некая интеллектуальная экспрессия, например, у Мольера, бывает смешна, когда и должна казаться смешной, и у Мольера же волнует и возвышает, когда в его талантливых руках служит высокой цели. Из созданного людьми редко что превосходит патетику Софокла и «за одну строфу из хора в Антигоне я отдам все три критики Канта с его Пролегоменами», — восклицает Пеги. Эту честь заслуживает Софокл не за эстетику, что само собой разумеется, но за силу постижения реальности. Пеги возражает против омертвевшей иерархии способов осмысления мира: чувство порой не туманнее мысли. Мысль может оказаться бесформенной и тёмной, непроизвольный вздох — ясным и неисчерпаемо богатым.

Одна из высоких задач, осуществлённых Бергсоном, состоит в разоблачении «универсального интеллектуализма, то есть универсальной лени — склонности к использованию всего готового». Подавляющее большинство людей думает о мире готовыми идеями [5], видит в мире привычные иллюзии.

Пеги известно, что интуитивизм Бергсона упрекают в отсутствии положительного, позитивного, утверждающего знания. На замечания критиков — «что же это за изображение, в котором всё сводится к изобличению старой привычки, к отрицанию?» — Пеги отвечает, что удержать, не дать человеку скатиться в пропасть, потеряться уже говорит о большом труде. На удержании зиждутся самые прочные морали. Весь декалог — десять ветхозаветных заповедей, актуальных всегда — составлен из запрещающих, предупреждающих, увещевающих законов.

Свобода, замечает Пеги, о которой говорят, что она есть первейшее благо, достигается посредством «избавления». Пеги решительно отвергает стереотип, заученный наизусть тем самым «подавляющим большинством людей», которые, спрошенные невзначай о свободе, твердят о наличии всех возможностей распоряжения собой как о непременном условии существования свободы.

Пеги видит проблему иначе: через первоначальную узость он восходит к бескрайности содержания. Вопрос о выборе между добром и злом должен решаться в свете вечности и каждый раз навсегда; зло каждый раз предлагается априорно исключать из игры, из обсуждения. Оно заведомо осуждено как то пространство, в котором, как в тюрьме, нет свободы. Оно не может не возникать в поле зрения объективно, но не должно рассматриваться христианином в качестве варианта возможного пути.

[pullquote]Свобода есть свобода от греха, для добродетели и — по восходящей линии — для безначального Бога. Но тот, кто не чувствует в этой перспективе настоящего простора свободы, тот замкнулся в плоской иллюзии, в рабстве привычки. «Грех — уверяет Пеги, — стал всеобщей привычкой. А рабство греху представляет собой, так сказать, привычку самую привычную».[/pullquote]

Свобода есть свобода от греха, для добродетели и — по восходящей линии — для безначального Бога. Но тот, кто не чувствует в этой перспективе настоящего простора свободы, тот замкнулся в плоской иллюзии, в рабстве привычки. «Грех — уверяет Пеги, — стал всеобщей привычкой. А рабство греху представляет собой, так сказать, привычку самую привычную» [6].

Существуют идеи, которые уже готовы в то время, когда их изготавливают, которые готовы до своего появления. «Гомер может быть утренней новостью, но нет ничего более старого, чем утренняя газета» [7]. Следовательно, согласно Пеги, в области мысли нельзя воспринимать идеи в качестве элементов конструктора и играть, комбинировать, моделировать свой мир — он получится игрушечным, бутафорским, бесплодным, как правдоподобная декорация дерева на сцене, но продуктивно только вживание, продумывание старых идей по‑новому, выдумывание заново и «изнутри» выдуманного прежде.

Из раздумий Пеги напрашивается вывод, что новое слово в философии может сказать человек смелый, не робеющий перед мнением большинства, способный увидеть действительность не застывшую, но становящуюся, длящуюся, мобильную — серия бергсоновских понятий, одним словом, ум, настроенный на творение, а не на повторение, то есть ум творящий, буквально — поэтический. Настоящий, обновляющий мир творческий дар окутан тайной, считает Пеги, в нём и через него действует «благодать», дар творчества есть дар Творца.

Во многих эссе Пеги сокрушается об охватившей мир всеобщей продажности, о калечащей души жажде наживы. Деньги на глазах Пеги превращаются, как он с ужасом отмечает, в универсальный эквивалент всех проявлений жизнедеятельности, они подменяют собою даже христианские идеалы и добродетели: сберегательную книжку — новшество тех лет, вручавшееся детям в школе — Пеги назвал кощунственной имитацией, подлогом «веры и надежды», вносящим чувство ложного успокоения перед неизбежностью болезней и старости.

По уверению Пеги, заслуга Бергсона заключается в объявлении войны омертвению «современного мира» ради возвращения человека в настоящее время из призрачного будущего и каталогизированного прошлого, в настоящую, непрерывную, живую реальность, в которой собрана вся неделимая жизнь от начала и навсегда, в которой всё накопленное человечеством и все его надежды реализуются с предельной полнотой.

[pullquote]Во многих эссе Пеги сокрушается об охватившей мир всеобщей продажности, о калечащей души жажде наживы. Деньги на глазах Пеги превращаются, как он с ужасом отмечает, в универсальный эквивалент всех проявлений жизнедеятельности, они подменяют собою даже христианские идеалы и добродетели: сберегательную книжку — новшество тех лет, вручавшееся детям в школе — Пеги назвал кощунственной имитацией, подлогом «веры и надежды», вносящим чувство ложного успокоения перед неизбежностью болезней и старости.[/pullquote]

А состояние неокаменевшего, внимательного, чуткого сердца, по убеждению Пеги, есть единственное, какое может иметь в мире человек верующий, христианин. «Я хотел бы написать тетрадь, — сообщает Пеги в «Общем очерке о г‑не Декарте…» в июле 1914 года, за два месяца до своей гибели, — которую назвал бы “Г‑н Бергсон и католики”. Короткую тетрадь, но крепкую и гибкую, полную и немногословную» [8]. Тетрадь, дань благодарности христианина, нашедшего в интуитивной философии возможность «избавления» от «привычки» считать себя христианином [9]. В современном французском учебнике по литературе для выпускного класса лицеев сказано, что «Пеги открыл, может быть, прежде самого Бергсона, исход этой философии в христианскую веру» [10].

Бергсоновская философия длительности, творческой эволюции в своём генезисе переросла рамки экспериментального созерцания интеллектуальных операций и тонкого, поэтичного психологизма и приблизилась к тому, чтобы явить себя философией «творческой свободы». Бергсон пережил в 1920‑е годы «таинственный опыт» общения с Богом, «откровение», что нашло отражение в книге «Два источника морали и религии» (1932). В этом труде автор предоставляет слово самосознанию, вспоминающему и формулирующему усвоенное им в мгновения «мистического озарения».

В христианстве, в опыте монахов‑аскетов Бергсон, по собственному свидетельству, находит внутренне согласованное, адекватное описание состояния души, освобождающейся от детерминизма эмпирики и припадающей к Источнику Жизни, погружающейся в Её полноту и покой.

В последнее десятилетие перед кончиной Анри Бергсон всё более лично приближался к Католической Церкви, но Крещения не принял — хотя и просил в Завещании католического священника присутствовать при его погребении и, если возможно, молиться о его душе, так как не хотел, в виду надвигавшихся гонений на евреев, отделяться от своих братьев по крови.

«Привычка» считать себя христианами, укрепившаяся в предшествующих поколениях таких же привычных христиан, — пишет Пеги в «Диалоге истории с душою во плоти», обнаруживается в равнодушии, бесчувствии, какие характеризуют обыкновенных католиков в дни особые, святые, между праздником Входа Господня в Иерусалим и Пасхой. От праздника весны, распустившейся зелени, радости возвращающегося тепла к «колоколам Пасхи» ведёт пятидневная, трудная и единственная дорога страданий. Но безразличие номинальных христиан настолько велико, по оценке Пеги, что в страстную пятницу, в день Распятия Христова они думают только о пасхальном веселье и готовятся к нему.

В поведении своих единоверцев, в их психологии Пеги усматривает некий инстинкт самосохранения, отзывающийся в сознании тёплым чувством удовлетворения по поводу того, что всё, происходящее в Церкви, и конкретно в Страстную неделю совершается для спасения людей, лично каждого, и что все церковные действия, таинства, молитвы весьма полезны и благотворны.

«Таким образом эта процедура (страдание, распятие) нам представляется очень нужной, полезной для нас. Мы находим, что всё это очень хорошо» [11].

[pullquote]Людям вообще свойственно, как думает Пеги, некое особое чувство мужества, которое, в отличие от прочих достойных качеств, не покидает их с легкостью — люди мужественно переносят чужие страдания. Поэтому и страдания Христовы христиане приспособились принимать с такой наивной жестокостью, которая обезоруживает.[/pullquote]

Людям вообще свойственно, как думает Пеги, некое особое чувство мужества, которое, в отличие от прочих достойных качеств, не покидает их с легкостью — люди мужественно переносят чужие страдания [12]. Поэтому и страдания Христовы христиане приспособились принимать с такой наивной жестокостью, которая обезоруживает.

В «Диалоге…» Пеги настойчиво призывает к чтению и перечитыванию Евангелия и к редкому чтению, но предельно внимательному Евангелий страстей — к усилию принять близко к сердцу строки, напряжённее и больнее которых не существует. Постоянный читатель Евангелия, Пеги размышляет о причинах равнодушия к самой главной книге и особенного безразличия и снобизма тех, кто строит жизнь свою на словах, учёности, образовании. При отсутствии чувства и желания истины, и вкуса к чистоте, дух Евангелия всё неумолимее отдаляется от потенциальных читателей, оставляя бледные отпечатки своего присутствия в разделах катехизисов.

Нельзя делать чужое страдание повседневной пищей ума и сердца, страшно в календарное мероприятие превращать страдания Бога, но человек не может не познавать в том числе и то, что разрывает ему душу, и не может хотя бы изредка не возвращаться мыслью и чувством к Голгофе. Пеги сознает, что только два фактора — земной и небесный, терпеливый труд над собой и благодать — подают человеку необычный талант: быть действительным, внутренним свидетелем евангельских событий.

Считая себя интеллектуальным ремесленником, иногда философом не ниже Бергсона, иногда подёнщиком слабее, в своём роде, какого‑нибудь мастера из предместья Орлеана, смутно припоминаемого из детства, Пеги часто писал о несогласии, принципиальном — онтологическом и гносеологическом — несоответствии, разрыве (и посвящал этому целые эссе), существовавшими между «его малостью», издателя «Тетрадей», и научной элитой той поры, научно‑университетскими кругами.

Лучшие страницы Пеги, посвящённые религии, философии, литературе, не отличаются, действительно, стройностью логических рассуждений, в них не найти следов определенной научной методологии — они всегда эмоциональны, фрагментами торжественны и патетичны, иногда — нельзя не отметить — навязчивы и скучны, изобилуют общими местами, монотонными самопересказами, на которые, вероятно непреднамеренно, возлагалась функция не доказывать с математической точностью, а показывать, нести настроение, внушать. Темы и образы эссе начала века встречаются с несущественными изменениями в текстах последующих лет, вплоть до последних.

[pullquote]Неизбежность смерти, согласно Пеги, не только не лишает человека свободы (свободы выбора), но дарит ему эту свободу в высшем значении и осуществлении: перед лицом смерти человек может уверенно выбрать жизнь. [/pullquote]

Однако своеобразие мышления и стиля Пеги не умаляет, на наш взгляд, концептуальной глубины и художественных достоинств его прозы. Это своеобразие объяснимо психологически, оно имеет и религиозно‑философское основание. Пеги отмечает в Библии важную конструктивную параллель между её начальными велениями, произнесёнными Богом при сотворении мира — «да будет свет», «да будет твердь» (Быт. 1, 3. 6) — и словами, сказанными Христом в Гефсиманском саду, в борении со страхом смерти, перед судом и муками — «да будет воля Твоя» (Мф. 26, 42).

Бог в славе слышит воззвание Бога в уничижении, далёкое эхо отвечает первому слову, начало второе — первому, творение новое — исконному. Идеология прогресса, социалистического оптимизма могла возникнуть только на почве безбожия, ибо где же и в чём прогресс, недоумевает Пеги, если Бог поверженный спустя «пятьдесят или более веков» так именно, в Гефсимании, отвечает Богу творящему.

Пеги говорит о новом творении: первое совершилось от небытия к бытию, новое совершается через небытие к вечности. Смерть нельзя обойти в смертном мире, где к смерти всё готово.

Но неизбежность смерти, согласно Пеги, не только не лишает человека свободы (свободы выбора), но дарит ему эту свободу в высшем значении и осуществлении: перед лицом смерти человек может уверенно выбрать жизнь [13].

«И для этого христианство никогда не предлагало доказательств, строгих и логичных. В нём всё продумано для того, чтобы не предлагать доказательств, чтобы предложение не имело никакого смысла, пока это нужно, до дня суда, когда это [предложение доказательств. — П. К.] станет ненужным. Его лучшее доказательство, его единственное доказательство в том, чтобы не предлагать доказательств» [14].

[pullquote]В умозрении Пеги мир не дробится, не познается по частям, хотя бы даже условно. Пеги не считает, например, вопреки агрессивным в ту эпоху суждениям, навеянным сциентизмом, материализмом, позитивизмом, что точные науки по определению точны, что они, безусловно, аксиоматично обладают определённостью.[/pullquote]

Доказательство ставит точку в послании, обрывает его, показанное же и внушенное, согласно интуиции Пеги, продолжает разговор суггестивно (воздействуя на подсознание – прим. ред. «Н.С.»), таинственно, оно продолжается в слушающем и после точки. Между сказанным таким образом и воспринятым устанавливается внутренняя длящаяся связь.

Неокончательные мысли и находят для себя соответствующие, «сшиваемые по размеру» (Пеги об идеях Бергсона), только им присущие формы — шеренги александрийского стиха, мерно и мощно шагающие, по выражению писавшего о поэтике Пеги Альбера Шабанона [15], к горизонту, по бесконечному простору к бесконечному Богу; и обильные, вьющиеся потоки верлибра; и проза эссе, недописанная при жизни, обрывающаяся на середине фразы, а если изданная самим автором, то и тогда не оставляющая впечатления завершённости — номер «Тетрадей» должен был выйти вовремя и писатель ставил точку на бумаге, но не в уме.

В умозрении Пеги мир не дробится, не познается по частям, хотя бы даже условно. Пеги не считает, например, вопреки агрессивным в ту эпоху суждениям, навеянным сциентизмом, материализмом, позитивизмом, что точные науки по определению точны, что они, безусловно, аксиоматично обладают определённостью.

Напротив, в его умозаключении удивляет кажущаяся при первом чтении парадоксальность: в материалах своей незащищённой диссертации по философии Пеги неоднократно, разными словами, утверждал, что науки, и даже математика, не говоря о естествознании, в конце концов оказываются (в свете видоизменяющегося и уточняющегося знания) чем‑то расплывчатым, непостоянным, и наоборот — искусства, словесность, философия предстают твердыней, законченностью и точностью.

Эта устойчивость лирико‑созерцательной стихии, её верность самой себе покоится на принципах, относящихся к внутренней жизни человека, который, чем бы ни занимался и когда бы ни жил, всё тот же: одновременно слабое, бедное существо и величественное, богообразное создание.

У Пеги, ученика Бергсона, интуитивиста и с годами всё более ученика Христова, верующего в Единого Бога — Троицу, в Существо цельное и простое, из Своей непостижимой цельности и простоты создающее многомерность и красоту вселенной — концепт простоты, наполненности, цельности мира и взаимообусловленности компонентов реальности является важнейшим в его философско‑богословской рефлексии. Эта бесконечная, невероятная простота сосредоточена в одной точке, в которую постепенно собирается, до которой сокращается вся сложность, всё разнообразие и богатство бытия. В данном аспекте точка видится равновеликой мыслимому творению, и точку как отграничение уже и невозможно поставить в уме, так как единственное свойственное уму разграничение должно заключаться в отделении мыслимого от немыслимого.

Всё же мыслимое в идеале взаимопроникновение, сжато, непрерывно. Прерывно зло, оно есть разъединение в ансамбле действительности, оно обнаруживает себя в ненавистных Пеги каталогизировании, фрагментации, дискретности, точнее же в той пустоте, что зияет между двумя пронумерованными и размежеванными фактами.

Примечания:

1. При этом Пеги не чуждался допустимых бранных выражений и мог при необходимости яростно сражаться с современниками в честных печатных боях.

2. Между тем в Ватикане его таковым совсем не считали. После «запрета», наложенного в 1914 г. на три основные книги Бергсона, в соответствующих комиссиях при «Святейшем Престоле» рассматривался вопрос и о правоверии Пеги, которого также могли ожидать санкции или предупреждения, и не только как защитника интуитивизма, но и как «увлекающегося и эксцентричного» мыслителя (письмо аббата Булена Жозефу Лотту), смущающего непродуманностью и доморощенностью своих речей многих трезвомыслящих католиков.

3. Peguy Ch. (Euvres en prose completes. P., 1992. Т. III. P. 1285.

4. Ibid. P. 1291.

5. В литературоведении, например, в книге немецкого учёного Э. Р. Курциуса «Европейская литература и латинское средневековье», это стереотипное мышление и его выражение в привычных для писателя и читателя образах, формулах, аргументах называется «топосом», то есть «общим местом». Пеги многократно, в особую заслугу Бергсону ставя неприятие и попытку трансформации клишированных, застывших представлений широкого потребления — всего того, что составляет топику массовой культуры, меркантильной печати, быта,  — обвинял в предпочтении готовых шаблонов и стереотипов и современные ему гуманитарные науки; учитывающую, каталогизирующую, «дефинирующую» Сорбонну. В гуманитарии XX века внятно и постоянно ставится проблема выявления и разоблачения штампов — от борьбы с пошлостью до коренного пересмотра научной аксиоматики. И Пеги вслед за Бергсоном оказывается в начале этой специфической саморефлексии науки нашего времени.

6. Peguy Ch. (Euvres en prose completes. P., 1992. Т. III. P. 1254, 1255.

7. Ibid.

8. Ibid. P. 1445.

9. Пеги привлёк к себе внимание — мы писали об этом во вступлении — известного русского религиозного философа и историка Георгия Федотова, опубликовавшего о нём статью (рецензию на книгу братьев Таро «Наш дорогой Пеги») в одном из самых значительных журналов русской парижской эмиграции «Путь». В названии статьи тоже речь о пути — «Религиозный путь Пеги» — и его Федотов определяет как «путь морального напряжения, уясняющего постепенно свою религиозную природу». Статья представляет собой ряд глубоких размышлений над этапами религиозных исканий Пеги. Федотову важно понять, «как веровал» в конце концов Пеги, кто он был — нетрадиционный, бунтующий, протестующий католик, которому протестантом мешало стать почти все, что любила с детских лет его душа?

Он любил средневековую Францию и современную простую жизнь виноградарей и пахарей, Жанну д’Арк, священный сумрак Собора Богоматери в Шартре. Пеги паломничал не к сводам и шпилям Собора, он шествовал по древней, срединной и коренной Франции к Божией Матери, на молитвы которой сынов не надеялся, которую благоговейно почитал. А не любил он, пугался состояния успокоенности, не принимал «чувства твёрдой почвы, для него противоположное состоянию благодати» (Федотов). Пеги, заявивший, что «католики несносны в своей мистической успокоенности», немало обвинений и горьких упреков адресовал духовенству Церкви, в частности в «Диалоге истории…». Но именно к этой Церкви, а не к иной, Пеги всё же считал себя принадлежащим.

Клирики, по его мнению, виноваты даже в самом страшном: на них возлагается ответственность за «дехристианизацию» христианнейшей когда‑то Франции. Они пригрелись в своём неразмышляющем благополучии, они привыкли… Они, как полагает Пеги, считают, что правильное состояние и мироощущение христианина есть состояние незыблемого мира: в разуме и посредством мысли — в окружающей действительности. Для Пеги же сущность духовной жизни заключена в несговорчивом беспокойстве (см. в начале данной главы о «вечной обеспокоенности» как аналоге совести в эссе «Предрассветной порой»).

Федотов замечает, что непрекращающийся бунт Пеги, как и вся его творческая и общественная жизнь, от группирования бескорыстных идеалистов вокруг чисто социалистического журнала — «Тетрадей», до героической гибели в сентябре 1914‑го, есть история «невидимой внутренней работы благодати в мятежной, но по природе христианской душе». Восстание Пеги против окончательности, успокоенности, нравственного окаменения является выражением, по Федотову, «мистического бергсонианства». В мировоззрении Пеги христианская вера и специально мысли о Церкви испытывают сильное влияние интуитивистской рефлексии. Федотов знаменательно выделяет слова Пеги о привыкании к священному как о внутреннем умирании. «Хуже всего,  — цитирует Федотов Пеги по книге Таро,  — это не злая, не извращенная душа, а душа, готовая окостениться. На душу в состоянии привычки благодать не действует.

Она стекает по ней, как вода по маслянистой ткани». Федотов Г. П. Религиозный путь Пеги // Путь. 1927. № 6. Январь. С. 126–129.

10. Lagarde A., Michard L. XX‑e` siecle. Textes et Litte?rature. P., 1982. P. 142.

11. Peguy Ch. (Euvres en prose completes. P., 1992. Т. III. P. 729.

12. Ibid.

13. Ср. Второзаконие 30, 19‑20: «Жизнь и смерть предложил я тебе, благословение и проклятие. Избери жизнь, дабы жил ты и потомство твоё, любил Господа Бога твоего, слушал глас Его и прилеплялся к Нему; ибо в этом жизнь твоя и долгота дней твоих…».

14. Peguy Ch. (Euvres en prose completes. P., 1992. Т. III. P. 765.

15. Chabanon A. La poetique de Charles Peguy. P., 1947. P. 34.

Предыдущие главы:

Ч. 1. Шарль Пеги не умещается в какие-либо определения и рамки

Ч.4. Шарль Пеги: плоть соединяет мир и Творца

Ч. 5. Шарль Пеги: в «современном мире» господствует всесмешение

Читайте также:

Статья Тамары ТАЙМАНОВОЙ «Шарль Пеги»:

1. Град гармонии Шарля Пеги

4. Пеги был верен не Церкви, а Христу

5. Шарль Пеги и его две Жанны д’ Арк

6. Политическая мистика Шарля Пеги

Отец Павел (Карташёв Павел Борисович). Шарль Пеги — певец и защитник Отечества